ну вот и всё! не вот и всё! на вот и всё! но вот и всё!
это должно было случиться когда-нибудь, а случилось сейчас. нет больше издательства ча-ща, нет и журнала ИШЬ. осталось вот только изданное нами. по ссылке — все наши книги, а в комментариях — выпуски журнала (среди них и самый последний, пятый).
берите, скачивайте, распространяйте, печатайте — дарим! на долгую память, на светлое завтра, на землю пухом.
умирать, конечно, страшно, но нужно — иначе как новое родится? не грустите без нас, мы еще обязательно где-нибудь прорастем, да и вы не плошайте.
Электричка снова возит меня на работу, совсем как полгода назад – тот же маршрут, только время другое. И на отвалах путей теперь не бурые сугробы, а ветрами занесённые васильки, тысячелитвенник, ромашки, иван-чай, колокольчики и что-то желтое, неизвестное, но очень живучее.
(Все это собирала и бабушка, чтобы поставить в водочную бутылочку и забыть менять у цветов воду.)
Впрочем, вся ихняя живучесть заканчивается, когда оранжеволицые мужички в оранжевых жилетках отправляются с косами воевать против полевых цветов. Вряд ли им их жалко.
Возвращаться домой той же дорогой не выходит – электрички совсем уже не ходят, – и я пускаюсь в круговые обходы, меняю три автобуса и долго-долго шагаю пешком до своей неприглядной последней окраины.
— Как дела? – спрашивает очередная женщина, то ли Саша, то ли Женя, то ли калмычка, то ли якутка. Спрашивает и добавляет какой-то молодежный смайлик)
Я пытаюсь взять ее за руку и вывести из этого позорного привет-как-дела круга, но она отчаянно сопротивляется. Чтобы выдоить из неё хотя бы пару более-менее связных предложений, спрашиваю дурацкое: есть ли на свете хоть что-то, что волнует ее юное сердце.
— Бездомные животные, – как следует подумав, отвечает она.
Есть ли на свете хоть что-то, что волнует мое сердце?
В сгустившейся вокруг сгрудившихся под нашей башни пятиэтажек темной гнили лиц уже не разобрать, да и не стоит разбирать – зачем привлекать внимание. Единственное, что удаётся разглядеть в свете неожиданно зажегшегося фонаря, – «хвостик» на голове выгуливаемого ребёнка.
Зачем это? Как ему не страшно? Как его родителям не страшно? Как его учителям не страшно?
Даша как-то прислала фото красивого мальчика из приложения для знакомств – вдруг мне понравится. А мне было страшно – страшно открывать фотографию при людях. Да даже закуривать возле метро страшно. А ей не страшно. И этому мальчику не страшно свой хвостик носить. Мне одному так страшно жить?
И вот что тревожит мое сердце: стоит ли оставить этот страх себе и только себе? Или передать его своему ребёнку, объяснить, что каждый вокруг – источник опасности? Что не стоит привлекать к себе внимание даже такой мелочью, как дурацкая причёска? Или пусть растёт счастливым, но непуганым и не сознающим опасности и реальности угроз?
А этой Жене или Саше я не ответил, Даше она все равно не понравилась.
Дни проходят до страшного одинаково: долгий и мутный сон, тревожная для нас обоих прогулка с собакой, маета до вечера, прогулка с собакой и долгий и мутный сон. Даже сны – и те из ночи в ночь одинаковые: я оскорбляю, швыряю, пинаю, толкаю, кусаю, бью, кричу на, обливаю водой своего отца. А он просит прощения, жалкий.
Для устройства на работу заполнял анкету, странно напоминавшую строгую визовую или там мусорскую какую-нибудь, и была там графа о родителях. Отец: ввести данные/связь утеряна. Выбрал первый вариант, а зря.
Меня зовут Валера, и вот как всё вышло. Прямо сейчас я, отчаявшийся, разочаровавшийся во всём, листал ленту фейсбука под непрошеные хиты восьмидесятых из магнитолы коллеги, водителя-экспедитора – и увидел пост ** о поиске стажёров в *. И знаете, хоть я и почти смирился с тем, что в тн «профессию» мне не пробиться, я все-таки решил рассказать вам о себе. Вдруг!
Дальше я в самом деле рассказал о себе, отправил и принялся мечтать о том как в один из дней не стану говорить напарнику «до завтра» или «хороших выходных». Нет, я не каждый раз такие искренние письма пишу, просто в этот раз как-то невмоготу уже было в себе держать – пусть знают. Но и на это письмо я ответа не получил.
– До завтра! – До завтра.
Без надежды было даже хорошо жить – как и без амбиций: спокойнее, все-таки есть уверенность в завтрашнем дне, а не вот эти бесконечные нервические поскрёбы внутри. Поэтому когда на одно из писем пришёл ответ – да ещё и сулящий положительное – я весь сжался.
Худшее ждало впереди, ведь мне, подготовившему к собеседованию несколько тем, сразу же предложили ехать в командировку по одной из них – ну а по результатам уже видно будет.
Ну а дальше – томительное ожидание денег на поездку, враньё на работе о срочно появившихся делах, поиск билетов в Ростов-на-Дону суматошные сборы. И все это, легко уместившееся в одно предложение, растянулось на катастрофическую неделю, когда любое сообщение в мессенджере заставляло вздрагивать: «пора?»
Не буду вам рассказывать, как в самой командировке все почти сорвалось; как ветрище потряхивал нашу машину, остановившуюся для передыха а трассе посреди степи; какие огромные звезды раскиданы там по небу – потом как-нибудь.
И главное, что теперь я, отчаявшийся, разочаровавшийся во всём, больше не слушаю музыку своего напарника – тот перестал её включать. Свет фальшивого маяка, о котором я приехал писать текст, сам оказался фальшивым и не привёл меня никуда.
Ничего не пишу вам, но не потому что впотьмах ничего не происходит, а потому что всё кажется глупым, одноразовым, бесполезным и чужим. Всё кроме того, чему я посвящаю едва ли не каждую секунду свободного от бессмысленной работы жизни – запущенного мной и Дарьей год назад впопыхах, но с тех пор подросшего и похорошевшего @izdatelstvo_chashcha
Что это за издательство такое? Мы выпускаем безнадежные книги и ворошим позабытые явления русской жизни. Что за безнадежные книги такие? Почитайте, я тут с шутками да прибаутками всё уже рассказал:
Иду на работу, ухожу с работы, иду на работу, ухожу с работы, иду на работу, ухожу с работы. Иногда бегу, если спешу – тогда потею. Туда или обратно – не важно, все равно потею.
Раз в два дня вижу на одном и том же месте слизняка, ползущего так медленно, что влажный след его, пересекающий асфальтовую тропку, наполовину высыхает – и кажется, что эта инопланетная бурая штуковина только что материализовалась из ниоткуда и так же необъяснимо исчезнет.
Меня и самого назвали слизняком или сопляком, не вспомню уже, потому что оскорбление было написано на бумажке-записке, а её я скомкал и выкинул.
Так назвал меня Толик, глухонемой коллега: я написал ему записку, что-то пустячное, по работе, а он в ответ: «ты сколько здесь работаешь, слизняк?». (Или сопляк). Оказывается, Толик сломался ещё до моего прихода: он как-то нехорошо вздрагивал весь, чиркал зажигалкой так, что пламя вылетало сантиметров на десять вверх, мычал, крутился на стуле, дергал ногами и писал всем записки с оскорблениями. Его спрашивали, не случилось ли чего: мычит, улыбается. Ему принесли бумажку об увольнении, подписать – мычит, улыбается, смотрит на всех в упор: крошечные глаза под низким лбом, нос картошкой, рубашка с коротким рукавом, татуировка на предплечье (из деревьев неаккуратный узор).
Толик потом жестами пытался показать, что хочет пойти со мной курить, что я-то нормальный, а остальные все – «неопределенный жест», но я делал вид, что не замечаю его. Потом он куда-то ушёл, и больше я его не видел.
А я меж тем здоров, но не жив вовсе. В том смысле, что никак своей жизни не ощущаю и не проявляю. Зато чужих жизней в моей – предостаточно.
Сначала безнадежное моё издательство: рассматриваешь чужие буковки, складывающиеся в рассказы о страданиях, мытарствах и прочих болях, вертишь их так и эдак, вычищаешь ошибочные, гладишь их, прилаживаешь друг к другу аккуратно, чтобы другие тоже подсмотрели за эмоциональными корчами автора. В такой вертопляске своих – букв – не удержишь, повыпадают все, а те, что останутся, от долгого томления перезреют и сгниют, и кому они после такого будут нужны?
Развлечением от этих домашних манипуляций с чужими словами были выходы на балкон, но и там, с балкона, видно, как мельтешит, размножается пыжится, обустраивается москвич или какой-нибудь гость столицы. Сверху родился младенец, кричит, вот уже подрос и не кричит. Снизу новички: старые заработали немного денег и отвезли из домой, а новые только готовятся, но уже переняли у тех, первых, привычку не задёргивать шторы так, чтобы все их драки, ласки, переоблачения, религиозные обряды и прочие телесные выкрутасы были хорошо видны мне, курящему или дышащему политой гнилой водой царицынской улицей. Ниже всего – звон алкогольных бутылок, шлепки рыхлых тел об асфальт, хлопанье дверей полицейской машины – ежевечерние драмы, оседающие в моем, вуайериста-поневоле, мутном мозгу.
А теперь и вовсе потонул я в чужих жизнях. Приласканная на улице кошка осталась жить у меня, настойчиво требуя денег, и я отправился их искать там, где уже находил их раньше – на работе. Теперь вот люди несут мне подробный бумажный отчёт о своих жизнях – о работе, об учебе, о своих поездках за границу, о семейном положении, о радостях и грустях – а я с этим уже работаю. Но о том, что я со всем этим делаю, я рассказывать не буду – оставлю эту скучную историю о своем существовании последних дней для редких и неловких разговоров с друзьями.
Начитавшись Лескова, Пругавина и прочих, я отправился в рижский Московский форштадт – где та самая Гребенщиковская старообрядческая община.
Чтобы попасть к ней, нужно пройти через старый город, который даже не город уже, а городишко, а потом пролезть под автомобильным мостом, который отделяет все более-менее «прилично-европейское» от... ну вы сами увидите.
Первое, что встречает пересекшего мост – рынок. Не вот этот вот «рождественский базарчик», а русский такой Рынок, с сантехникой/автозапчастями/belaši/čebureki. Буйные подростки с портативными колонками и в спортивных шмотках, бедно одетые люди за 50 и убого одетые и пахнущие мочой глубокие старики – все орут/говорят/бубнят по-русски, конечно же.
Дальше – заколоченные бары, над входом которых ещё трепыхаются сдувшиеся шары, просто заброшенные здания и заледеневшие тротуары. Надо сказать, что последнее не является чем-то особенным для города: снег просто стараются не замечать или как что-то стыдное сгребают к краю пешеходных дорожек, где он и лежит, пока не растает.
Дальше – православный храм. Дальше – книжный с отрывными православными календарями, с астрологическими таблицами, книжицами Тополя, со всякими попаданцами и неожиданной пожелтевшей серией «Все обо всем».
Дальше – рынок Latgalite, где на воротах солнышко и надпись «Север», где в отличие от первого не найти почти ничего нового. На прилавках бесполезные кучи бесполезностей, в которых все размякло и разбухло и почти превратилось в единую липкую массу: книги, подсвечники, фотографии каких-то людей начала XX века, сапоги резиновые, шапки/фуражечки, подходите не стесняйтесь, чем интересуетесь? Есть там и секретная палатка, даже почти что лачуга, с нацистскими нашивками и кортиками, с коммунистическими звездочками. Возле неё терся взрослый мужчина с женой.
Он: А сколько вот за эту пряжку “Gott mit uns”? 50? Она: Не дорого?
Он принялся объяснять жене, что не дорого, а она радовалась, что вот у мужа есть хобби, пусть и такое.
Потом разбитый дом с гнилым нутром, заселенный страшными людьми в чёрных одеждах – вход охраняет огромная лужа и жуковатый мужичок: «вам что здесь нужно?» И ещё много чего.
А в сам храм я не попал. Белобородый мужичок из храмовой сторожки преградил собой проход: «нельзя, если из другой веры пришли». – Да как же, а если обратиться в вашу хочу? Мужичок показал улыбкой несколько золотых зубов и пригласил приходить, но как-нибудь потом.
А сейчас вот, знаете, ночь, и идёт по моей прилично-европейской уже улице, человек и кричит. Медленно идёт и изо всех сил кричит, не переставая. Как будто из форштадта за мной послали – напомнить лишний разочек.
В руке две бумажки: шестьсот рублей, что я выручил от перепродажи купленной в (худшем в моей жизни) романтическом путешествии книги. Я еще не успел убрать их в кошелёк, выкарабкиваюсь из метро, сжимаю крепко купюры.
Вдруг выхватит кто, а мне ведь они самому страшно нужны, пусть последние несколько месяцев все мои потребности легко укладываются в прожиточный минимум.
На маршрутке, лихо глотающей людей у выхода из метро, выведено «Новомосковск». И от этого новомосковска я почти забыл, зачем мне нужны эти шестьсот рублей, почти забыл про едва ли не домашнюю одежду, в которой я, поленившийся приодеться, встречался с покупателем, почти забыл про незаконченную халтуру — так захотелось стать одним из проглоченных маршруткой.
Что это вообще такое, Новомосковск? Может быть, это побратим Китежа, куда, как и в невидимый город, открывается путь только новым людям, чистым душой? Может быть, наоборот, он сверхреален, этот Новомосковск — не чета Москве — отстроен добротно, и нужны там лишь крепкие и ладные?
Уже не узнаю, потому что трусливо спрятал две бумажки в кошелёк, поспешно закрыл за собой квартирную дверь и исчез — ведь я недостоин даже Москвы.
Молчит. Стоит и молчит. Вышел из дома, стоит и молчит — бородатый дед. В тюбетейке, длинном плаще и костюме! Нарядился, вышел из дома, стоит и молчит.
Я хотел кивнуть ему приветственно, может даже разговор завязать, но дед не смотрел в мою сторону, и кивка не заметил бы.
Вокруг ещё семенила какая-то жизнь, все-таки двор: домашняя женщина вяло снимала с верёвки чистую одежду; стайка детей молча брела в чёрную пасть подъезда, оживившись на секунду только для того чтобы крикнуть обидное слово выходящей из пасти пухлой однокласснице; на скамейке напротив потрёпанный мужчина вбирал в своё багровое лицо жидкость из блестящей банки (а чуть подальше — ещё один, ещё чуть подальше — другой, ещё дальше — третий, все одинаковые).
Но всё движение двора (и района, и всего города) — отсыревшее и вымученное. За тонким слоем копошения уже проглядывается покой. Голуби перестали не то что летать, а дышать даже, лежат на асфальте вперемешку с давлеными яблоками, тоже давленые. Рабочие, затеявшие летом ремонт подъезда, побросали все свои краски, приспособления и инструменты, пропали. Оконные форточки закрылись. И этот дед, остановившийся и впитывающий.
У покоя уже есть гнилые плоды — не под деревьями, а на самих на деревьях вдруг выросли жёлтые бугристые грибы. Не просто грибные хлопья, которые потом затвердеют и превратятся в «ступеньки», а полноценные грибы — ножка, шляпка!
Осмотрелся — вдруг кто увидит меня, взрослого человека, за таким занятием — поднял с земли палочку и принялся отковыривать грибы, как будто от этого вокруг что-нибудь изменится.
Утром меня, стареющего бездельника, давно уже не имеющего отношения ни университету, ни тем более к школе, разбудила ужасная музыка: поразительно безвкусная и настолько же громкая песня про «первый раз в первый класс».
Оказывается, это ближайшая к дому школа праздновала первый день учебы: на стадион вынесли колонки, какие-то шары и всякую дребедень. Я пытался спрятаться под подушкой, перетянул все одеяло на голову, но даже сквозь толстенный слой ткани эта жуть меня все равно настигала, и уснуть обратно не получилось — пришлось слушать.
Песни шли одна за другой, и только один раз музыка стихла — для того чтобы на весь район зазвучали оглушительно громкие поздравления директора.
«А теперь на первый в этом учебном году урок приглашаем первоклассников, им предстоит честь первыми войти в школу» Ну все, думаю, отмучился.
Нет! Это была только репетиция «праздника»! Все те же дети, для которых и устраивался, по идее, «праздник» опять принялись за придуманные педагогами выкрутасы: немой гимн, акробатические танцы под гангнамстайл, торжественный марш с флагом России и снова поздравления директора (хотя их уже слышал весь район, а то и два).
Дама-директор в «праздничной речи» была лаконична: чеканно расшифровала каждую буковку своего ГБОУ СОШ, поздравила с первым сентября (третьего-то!), напомнила, что школа уже три года входит в рейтинг школ, «именно в рейтинг, который показывает качественное массовое образование, что для нас важно и является победой».
Больше ничего и не сказала, только кратенько пожелала «интересных событий, великолепных отметок и пыла знаний до одиннадцатого класса». За ней выступила замглавы управы, чуть не слово в слово повторившая речь директора (только путаясь и запинаясь) и пригласившая «всех присутствовать на дне цветочного джема в день девятого сентября». А потом детей долго строили, чтобы они уже второй «первый раз» торжественно зашли в стены школы.
Господи, как мне жалко всех этих будущих людей. В общем-то, эта торжественная «линейка» ничем не отличалась от той, которой учителя ещё недавно били учеников по пальцам.
Все утро алкоголики у подъезда мучали какого-то доходягу: так мучали, что с одиннадцатого моего этажа было слышно. Причина истязания — тельняшка: бедолага надел ее, за что долго, жалко и звучно оправдывался. Дескать, не служил, да, но вот надел, а что, остальные тоже вон носят, и ничего, ну больше не надену, ну правда, и так далее.
Алкоголики, хоть и гоготали угрожающе, но никакого вреда доходяге причинять не собирались — просто любопытствовали, как далеко сможет зайти обвиняемый в своих причитаниях.
А где-то с месяц назад до меня снизу доносились жалобные крики одного из сегодняшних судий: дворовые дети передразнивали его несвязное пьяное бормотание и кидались в расползшегося по лавке полупустым мешком алкоголика камнями и травой.
И не стоит здесь искать никакого круговорота насилия, докапываться до первопричин и детских травм — как можно любить другого, равного тебе, если себя самого ненавидишь и каждый день уничтожаешь.
Как минимум, он имел смелость называть себя герцогом Беляевским, а как максимум — имел силы любить это своё богом забытое Беляево. Я же могу называть себя лишь бастардом Царицынским и вынужден скрываться от всего внешнего на почти последнем этаже башни из железобетонных блоков.
Невозможно любить окружающее и окружающих, а те, кто заявляют, что любят и понимают — самовлюблённые лжецы, прописавшиеся на Патреоне.
Ах, я видел сегодня бездомного, сфотографировал его, посмотрите, он совсем как мы! Наверняка за его бездомностью таится какая-нибудь ис-то-ри-я!
О, я поговорила с незнакомым человеком на улице/в такси/в продуктовом, кажется, я что-то поняла про всех нас!
Как хорошо — наблюдать людей урывками и восхищаться ими как изысканно-уродливыми насекомыми, ездить «в Русь», иметь возможность проявить минутную эмпатию, тешить себя знанием людской жизни.
Но сколько можно обманывать себя. Единственная история, которая имеется в обязательном порядке у каждого — скучная история потери человеческого облика и всякого подобного падения. Всё на лицах! И лучше в них не вглядываться. Даже в зеркало лучше не смотреть.
Лучше смотреть в окно, но советские градостроители расположили дома в Царицыно таким образом, что из твоего окна видно окно твоего соседа, и наоборот.
Мама тогда была библиотекарем в коррекционной школе-интернате, и иногда, как самая молодая на фоне шестидесятилетних учительш, помогала организовывать детские праздники: делала презентации, монтировала видеоролики, придумывала сценарии.
В тот раз ее попросили помочь с выпускным, и мы с ней пошли в темный и прокуренный подвальный компьютерный клуб — скачивать на болванку подходящие песни и видеоклипы.
Шум стоял ужасный — десятки жёлтых пальцев одновременно били по клавиатуре, управляя вооруженными персонажами компьютерной игры, а сами владельцы пальцев издавали то победные, то разочарованные крики.
— Молодой человек, поможете нам? Я хочу найти клип, помните, там Шевчук и ещё кто-то ходили по парку и ногами жёлтые листья переворачивал? «Последняя осень», кажется, или просто «осень». Вот, да, он, как нам его загрузить?
Волосатый парень из-за соседнего компьютера показал, поставил на закачку, а заодно посоветовал маме песню, под которую на выпускной дискотеке сиротам с задержкой развития будет танцеваться особенно хорошо.
Чтобы понять, насколько зайдёт песня «ее детям», мама включила ее и спросила моего детского мнения.
Но я застеснялся его высказывать: все-таки вокруг такие крутые ребята сидят, неловко перед ними быть восторженным. Я пожал плечами, самой маме песня не понравилась, поэтому на дискотеке выпускников коррекционного интерната так и не зазвучала «Ели мясо мужики» известного всем коллектива.
Где-то там доиграли в футбол последние молодые люди, кто-то даже выиграл, но большинство все-таки проиграли.
Одного из проигравших зовут Алекс, и мы познакомились с ним во дворе книжного магазина.
Алекс был одет в задрипанный пиджак, а на носу его, Алекса, были крошечные подзатемненные очки. Каждые три минуты он звонил кому-то, уточнял «счёт», но спешил бросить трубку, дескать «телефон садится». Но кажется, его разговоры так быстро заканчивались, потому что на телефоне Алекса не было денег.
События развивались стремительно: Алекс выпил моего вина, представился Алексом, оказался Алексом Керви, рассказал о футбольных ставках, поругался на русскую действительность, выпил ещё моего вина, и скрылся, взяв с меня обещание опубликовать его книгу.
Я прочитал ее.
Она о том, как Алекс Керви пьёт, делает ставки, проигрывает, ругается на действительность, еще раз пьёт, и ищет еврейского мальчика, который опубликовал бы его книгу, чтобы Алекс Керви мог и дальше пить и делать ставки и проигрывать.
И если бы в книге было что-то ещё кроме описанного, наверное я потратил бы последние деньги, чтобы опубликовать ее.
«Там восхитительная концовка, дочитайте до конца, и все поймёте!», раз за разом повторял Керви, мучая меня краткими телефонными звонками.
В конце книги Керви выиграл, его ставки сыграли. Но это книга, а в жизни он проиграл, и книгу его я публиковать не стану, хоть я и являюсь еврейским мальчиком.
Знаю, что вы уже порядком утомились от моих псковских флэшбеков, но эта история наконец приходит к логическому завершению и выливается в текст.
Планировалось, что его напечатает одно там медиа, но уж больно мудацким оно оказалось — поэтому встречайте самиздат.
Текст длиннющий, но самое грустное там в конце — как всякие оголтелые индивиды и их последователи пытаются урвать себе побольше святости, оставшейся от умершего старца, чтобы дальше конвертировать ее во что-нибудь полезное.
Я обычно пишу сюда только свои собственные переживания или заметки, но вот появился случай дать возможность высказаться другому человеку. Имя его — Федор Бобков, он умер в конце XIX века, и успел даже побыть крепостным.
Бобков в детстве выучился грамоте и стал записывать происходящее с ним. А вот и его первая история.
Я долго думал и решил наконец сочинить что-нибудь. Написал я следующее: "В Ветлужском уезде один мужик заметил, что к нему на пасеку за медом ходит медведь. Он его подкараулил и выстрелил в него из ружья. Медведь побежал. Мужик за ним и схватил его за хвост. Хвост оторвался. Он за заднюю часть. Она оторвалась. Он за спину. Спина отвалилась. Как хватил его за уши, так оба и упали. Об этом случае сотник донес становому, тот капитану-исправнику, этот губернатору, а последний сенату, который велел напечатать и объявить по всей империи". Я прочитал это нескольким крестьянам, и все сразу поверили в истинность происшествия. Мне было совестно.
Писал он много о чем: о старообрядцах из своего села, об отношении бар к крепостным, об ожидании конца света и даже о самодельном огнестрельном оружии. И все это великолепие мы хотим переиздать (а я тут издательство придумал, напоминаю). Если вам хочется почитать ещё историй из жизни бывшего крепостного человека, то вот ссылка для предзаказа.
Поднял с земли фотографию друзей. Друзья хорошо проводят время, ждут пиццу и пьют безалкогольные напитки. Сейчас, может быть, уже друзьями не являются. Но какой смысл гадать, просто оставил фото себе.