- Достоевский писал, что придумал слово «стушеваться» - Делал он это, похоже, в пику Тургеневу - Достоевский солгал
В ноябре 1877 года Достоевский написал эссе «История глагола "стушеваться"». Там Федор Михайлович без ложной скромности утверждает, что «во всей России есть один только человек, который знает точное происхождение этого слова». И этот человек, конечно, он.
По версии Достоевского, «стушеваться» родилось 1 января 1846 года в «Отечественных записках», где вышел его «Двойник». В повести оно действительно дважды встречается:
… втихомолку улизнуть от греха, этак взять — да и стушеваться; … любит стушеваться и зарыться в толпе.
Слово это, как видно, использовалось не в нынешнем значении «смутиться», а в значении «незаметно скрыться», «слинять». Достоевский продолжает: слово якобы придумали его однокашники по инженерному училищу, которые в чертежах учились «стушевывать плоскость, с темного на светлое», а потом превратили технический неологизм в общеупотребимое слово: «Я вас давеча звал, куда вы изволили стушеваться?»
Современными аналогами можно, пожалуй, назвать слова «юзать» или «гамать», которые пришли из жаргона айтишников — и тоже имеют иноязычные корни.
Достоевский почти во всех своих книгах использовал это слово. В «Идиоте» девять раз (включая выражение «стушевать своего родителя», то есть убрать). В «Подростке» пять раз. В «Записках из подполья» и «Бесах» дважды. В «Униженных» и «Преступлении» по разу. И лишь в «Братьях Карамазовых» оно стало существительным: «… душа ищет тишины и стушевки, ищет исчезновения».
Достоевский вспоминает, что читал «Двойника» у Белинского. Особенно подчеркивает Ф.М., что на вечере был и Тургенев, который прослушал половину и уехал, но все же успел похвалить со всеми слово «стушеваться».
При чем тут Тургенев? Лотман считал, что это скрытая полемика. Тургенев тоже активно использовал «стушеваться» в своих книгах: например, в «Дыме», «Вешних водах». Доходило до смешного. Модное словечко не всем было понятно, и Иван Сергеевич вынужден был править своего переводчика на французский. Бедолага фразу «зашипел и стушевался» перевел как «зашипел и засвистел».
Так что Федор Михайлович пытался застолбить за собой первенство. Но, мягко говоря, преувеличил.
В 1904 году вышел дневник Александра Никитенко, человека интересной судьбы, — родился крепостным, получил вольную благодаря Жуковскому и Рылееву, учился в университете, стал цензором и работал им до Великих реформ, знаясь с литераторами и помогая им.
В его дневнике от 5 февраля 1826 года (за 20 лет до «Двойника») читаем: «Виделся с Ростовцевым... он честолюбив, а честолюбие, сопровождаемое успехом, с каждым шагом вперед умаляет в глазах честолюбца предметы, остающиеся у него позади, и так до тех пор, пока они совсем стушуются».
Чуковский: «Недопустимо, чтобы в повести, относящейся, скажем, к тридцатым годам прошлого века [1830-е], встречались такие типичные слова декадентских девяностых годов, как настроения, переживания, искания, сверхчеловек».
Продолжаю читать «Высокое искусство» Чуковского. Потрясающая книга: давно я не был в таком восторге. Целый букет литературных историй, примеров, казусов. Да еще и написано легко и ясно. Горячо советую (есть в букмейте, например).
А вот стихи, которые я с подачи Корнея Ивановича бормочу под нос второй день. Это стихи Шелли про чувство к замужней даме, которое сложнее чем просто любовь:
One word is too often profaned For me to profane it, One feeling too falsely disdain'd For thee to disdain it…
Сначала его перевел Бальмонт. Перевел точно, но сломал к чертям ритм и мелодику:
Слишком часто заветное слово людьми осквернялось, Я его не хочу повторять, Слишком часто заветное чувство презреньем встречалось, Ты его не должна презирать…
Потом перевел Пастернак:
Опошлено слово одно И стало рутиной. Над искренностью давно Смеются в гостиной…
Тут сохранился ямб, но изменился смысл. Пропали «я» и «ты» и вообще романтическая составляющая. Причем последовательно: у Шелли в следующем четверостишии про дорогую ему «жалость от тебя» (pity from thee), а у Пастернака про «надежду», «самообман» и «участие друга».
При этом у Пастернака, тут я согласен с Чуковским, перевод на две головы выше. Даже на три. Это самоценные стихи, которые, хочется повторять. Впрочем, они уже не столько про английскую любовь, сколько про русскую «тусовку» и тусовочность.
Можно, к примеру, заменить «в гостиной» на «в фейсбуке», и смысл сохранится вполне
В 1924 году, к празднованию 125-летия Пушкина Маяковский написал стихотворение «Юбилейное», в котором непрямо, но извинился за манифест футуристов. Это там хотели сбросить Пушкина с парохода современности. Среди прочего, он рассуждает, кто в алфавите русской поэзии стоит между ним и Пушкиным:
...После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на эМ. Кто меж нами? с кем велите знаться?! Чересчур страна моя поэтами нищá. Между нами — вот беда — позатесался Нáдсон Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща! А Некрасов Коля, сын покойного Алеши,— он и в карты, он и в стих, и так неплох на вид. Знаете его? вот он мужик хороший. Этот нам компания — пускай стоит...
Семен Надсон умер от болезни лёгких в 1887 году; ему было 25. Он писал депрессивные стихи с надрывом, в которых обращался к покойной подруге и собирательному ровеснику («Наше поколенье юности не знает//Юность стала сказкой миновавших дней//Рано в наши годы дума отравляет//Первых сил размах и первых чувств рассвет»).
В общем, такой то ли кумир эмо, то ли суицидальный паблик конца XIX века, да ещё и смерть окутана трагической историей. Многие считали, что Надсона свёл в могилу правый критик Буренин, который глумился над больным "жидовским" поэтом.
На стихах Надсона росли Мережковский и Брюсов, но именно символисты и дистанцировались от него в начале XX века. Меланхоличный Надсон стал удобной мишенью для насмешек.
«Шаблонные эпитеты, скудный выбор образов, вялость», — пишет про своего бывшего кумира Брюсов.
А Игорь Северянин добивает:
Я сам себе боюсь признаться, Что я живу в такой стране, Где четверть века центрит Надсон, А я и Мирра — в стороне.
(Мирра это поэтесса и сестра Тэффи).
Словом, Маяковский хоть и не любил символистов, хоть и не любил Игоря Северянина («...измазанной в котлете губой похотливо напеваете Северянина») все же позволил себе вслед за литературной тусовкой своего времени пнуть походя несчастного чахоточного Надсона.
У Лидии Чуковской, дочери Корнея, в третьем томе «Записок об Анне Ахматовой» есть любопытное воспоминание о ее первой встрече с молодым Иосифом Бродским. Итак, она была в гостях у Ахматовой. «Вошел… высокий, рыжеватый, крупного сложения молодой человек. <…> — Лидия Корнеевна, — сказала Анна Андреевна, — позвольте вам представить: Иосиф Бродский… Иоcиф, познакомьтесь, пожалуйста, это Лидия Корнеевна Чуковская. Бродский поклонился, и мы пожали друг другу руки. <…> — Ваш отец, Лидия Корнеевна, — сказал Бродский, слегка картавя, но очень решительно, — ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмон плохо перевел Шелли. На этом основании, ваш почтительный père даже обозвал Бальмонта Шельмонтом. Остроумие, доложу я вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт — поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара. — Очень может быть, — сказала я. — Не «может быть», а наверняка! — сказал Бродский. — Не мне судить, — сказала я. — Вот именно! — сказал Бродский. <…> — Иосиф! — вмешалась Анна Андреевна, — вы лучше скажите мне, кончилась ли ваша ангина?
А теперь фрагмент из книги (не статьи) Чуковского «Высокое искусство»:
«У Шелли написано: лютня, Бальмонт переводит: рокот лютни чаровницы. У Шелли написано: сон, он переводит: роскошная нега. У Шелли написано: женщина, он переводит: женщина-картина. У Шелли написано: лепестки, он переводит: пышные букеты. У Шелли написано: звук, он переводит: живое сочетание созвучий.
Так строка за строкой Бальмонт изменяет все стихотворения Шелли, придавая им красивость дешевых романсов.И при этом приклеивает чуть не к каждому слову какой-нибудь шаблонный эпитет.
У Шелли — звезды, у Бальмонта — яркие звезды. У Шелли — око, у Бальмонта — яркое око. У Шелли — печаль, у Бальмонта — томительные муки.
Благодаря таким систематическим изменениям текста Шелли становится до странности похож на Бальмонта».
Еще из книги Харриса про Византию. В храме Святой Софии в Стамбуле не так давно на одной из колонн нашли надпись, выцарапанную гвоздиком в конце XIV века: «Господи, спаси раба Твоего Филиппа, сына Никиты, раба Киприана, митрополита Киевского и всея Руси».
Читаю в отпуске «Византию: историю исчезнувшей империи». Автор — Джонатан Харрис, медиевист из лондонского университета. На русском вот вышла только что.
Написано складно. Местами слишком общо, сглажено. Или одна из версий представлена как единственная правда; например, написано что Новгород построили шведы.
Но для рассказа о едином нарративе истории ромеев вполне сносно. И забавно видеть, как этот нарратив ложится наша история с ее мифами.
В восьмидесятых годах десятого века молодой император Василий Второй получил не только полноту власти, но и масштабную гражданскую войну на востоке страны, в анатолийских провинциях. В Кесарии императором провозгласили военачальника Никифора Фоку, его поддерживали местные феодалы.
Что было делать Василию? Он обратился к своему северному соседу, русскому князю Владимиру. Предложил руку своей сестры Анны и много денег. В обмен на это он попросил 6000 солдат и принять православие. Владимир согласился, и эти 6000 варягов переломили ход гражданской войны и позволили Василию остаться автократором
Букмейт предложил (они как-то прокачали рекомендательный сервис) почитать «Сквозь зеркало языка» Гая Дойчера. Прочитал 35%, и пока я в восторге. Есть фишечки, как я люблю, вроде того, что на язык древних вавилонян нельзя было бы перевести «Преступление и наказание» Достоевского, потому что в их языке для обоих понятий, преступление и наказание, было одно слово. А есть большие и красиво развёрнутые языковые теории, например, о восприятии цветов: оказалось, что все народы создают слова цветов в чётко одинаковой последовательности: сначала чёрный и белый, потом всегда красный, затем разделяют зелёный и синий и только потом жёлтый (правда, иногда желтый раньше зеленого, но реже). И во времена Гомера греки ещё слабо различали зелёный и синий, а море у него цвета вина, не потому что это такая метафора. Контент-анализ «Одиссеи» и «Илиады» показал, что 90% цветов в тексте это чёрный и белый, ещё 5% красный. Но это не значит, что у древних были неправильные колбочки и они, как дальнотоники, видели все сумеречно. Антропологи нашли дикие племена в наши дни, которые называют море, траву и небо чёрными, но тесты на цветовосприятие проходят отлично. Просто они ещё не изобрели слова синий и зелёный
Прошло какое-то время с тех пор, как я прочитал «Русский дневник» Стейнбека и Капы, и вот теперь, как послевкусие от вина, в голову лезут разные мысли, когда я гуляю по центру Москвы.
Россия 1947 года у него — страна не отсталая, нет; это угасание былого, сумерки человеческого. Облезла эмаль дореволюционной ванны в лучшей гостинице столицы. Люди боятся фотографий и после каждого снимка появляется милиционер. Дефицит, фарцовщики. Разруха, облезшие дома. Сложные лица. Вместо пассажирской авиации старые американские самолёты по лендлизу. Юный прекрасный Пелевин про советский эксперимент писал, что это была то ли тюрьма, то ли психиатрическая лечебница на помойке рая. А это была Нарния, встретившая Повелителя мух. Страна сказочной жестокости и волшебного страха. Я читаю Стейнбека, и у меня биполярная тоска, потому что с одной стороны внук своих дедов я знаю все эти вещи, которые как бы принято понимать (когда нельзя, потому что не положено), и одновременно я вместе с ним недоумеваю: почему вы боитесь затвора фотокамеры, зачем звонить в органы по каждому чиху. Он, Стейнбек — нормальный человек западной цивилизации. Я тоже. Понятие нормы, впрочем, репрессивно. Не так репрессивно, как Сталин. Сталин тебя держит в страхе и приходит в час ночи расстрелять. Понятие же нормы приходит тоже в час ночи, но осознанием глубокого своего несчастья; купи новый айфон, похудей, поезжай в Нью-Йорк, говорит понятие нормы.
И американская норма за эти 70 лет, что прошли с поездки Стейнбека, сильно победила советскую норму. Как писал Вацлав Гавел доктору Гусаку про его политику нормализации (читай удушения свободы), наши магазины полны едой, люди вполне свободно ходят в свои конторы, покупают машины и отправляются в отпуск. В аэропортах России сегодня Стейнбек встретил бы все почти американские закусочные, на улицах бы с ним сделали миллион селфи — устал бы ещё, а в «Метрополе» ему предложили бы президентский люкс. Должны ли мы порадоваться тому, что наша страна проделала этот путь (ещё не дошла). Наверное
Довольно неожиданный факт. До аграрной революции (это 12 тысяч лет назад) люди были более умными, высокими и здоровыми, чем после неё. Сельское хозяйство сделало рацион людей скудным (в основном, хлеб), из-за него люди стали чаще болеть, так как стали жить кучно. В конечном счёте уменьшился даже объём мозга. Но люди не могли уже вернуться к собирательству и охоте, потому что одновременно с этим резко выросло население. Это рассуждения Юваля Ноя Харари из «Sapiens. Краткая история человечества». «Медуза» назвала эту книгу гуманитарным ответом Хокингу, и первые процентов тридцать (спасибо букмейту, рассуждаю про книги в процентах) это правда так. Харари показывает внутреннюю логику развития человечества. Но дальше этот израильский медиевист (а также веган, йог и гей) обрывает повествование и говорит о проблемах сапиенсов вообще и их будущем. Это тоже любопытно, но задача единого нарратива всей истории нашего вида остаётся нерешённой
Джон Стейнбек в шестидесятые годы приезжал в Москву. Встречался с молодым Познером и рассказал тому презабавную историю из жизни. Через много лет, в 2017 году, Познер написал предисловие к «Русскому дневнику» Стейнбека (книга про другую поездку в СССР — 1947 года — вышла в новом переводе) и там передал слова американца от первого лица:
Зашел я в гастроном посмотреть, что продают. Пока стоял, подошел ко мне человек и начал что-то говорить. Я по-русски ни слова не знаю, а он понял выставил один палец и говорит: «Рубль, рубль!». Ну, я понял, что ему нужен рубль. Я дал ему. Он так выставил ладонь, мол, стой, куда-то ушел, очень быстро вернулся с бутылкой водки, сделал мне знак, чтобы я пошел за ним. Вышли из магазина, зашли в какой-то подъезд, там его ждал еще один человек. Тот достал из кармана стакан, этот ловко открыл бутылку, налил стакан до краев, не проронив ни капли, приподнял его, вроде как «салют», и залпом выпил. Налил еще и протянул мне. Я последовал его примеру. Потом налил третьему, и тот выпил.
После этого он вновь выставляет палец и говорит: «Рубль!». Я ему дал, он выскочил из подъезда и через три минуты вновь появился с бутылкой. Ну, повторили всю процедуру и расстались лучшими друзьями. Я вышел на улицу, соображаю плохо, сел на обочину. Тут подходит ваш полицейский и начинает мне что-то выговаривать. Видно, у вас сидеть на обочине нельзя. Я встал и сказал ему единственное предложение, которое выучил по-русски: «Я американский писатель». Он посмотрел на меня, улыбнулся во все лицо и бросился обнимать меня, крикнув «Хемингуэй!». Ваша страна единственная, в которой полицеские читали Хемингуэя.
Чехов про секс да так смешно, что я чуть не упал со стула, пока читал (из письма Суворину, 18 мая 1891 года):
Женщины, которые употребляются, или, выражаясь по-московски, тараканятся на каждом диване, не суть бешенные, это дохлые кошки, страдающие нимфоманией. Диван очень неудобная мебель. Его обвиняют в блуде чаще, чем от того заслуживает. Я раз в жизни только пользовался диваном и проклял его. Распутных женщин я видывал, и сам грешил многократно, но Золя и той даме, которая говорила вам «хлоп — и готово», я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда; они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но все это только на словах, на деле же употребляют кухарок и ходят в рублевые дома терпимости.
Все писатели врут. Употребить даму в городе не так легко, как они пишут. Я не видел ни одной такой квартиры (порядочной, конечно), где бы позволяли обстоятельства повалить одетую в корсет, юбки и турнюр женщину на сундук, или на диван, или на пол и употребить ее так, чтобы не заметили домашние. Все эти термины вроде в стоячку, в сидячку и проч. - вздор. Самый легкий способ, это постель, а остальные 33 трудны и удобоисполнимы только в отдельном номере или в сарае.
Роман с дамой из порядочного круга — процедура длинная.
Во-первых, нужна ночь, во-вторых, вы едете в Эрмитаж, в-третьих, в Эрмитаже вам говорят, что свободных номеров нет, и вы едете искать другое пристанище, в-четвертых, в номере ваша дама падает духом, жантильничает, дрожит и восклицает: «Ах, боже мой, что я делаю?! Нет! Нет!», добрый час идет на раздевание и на слова, в-пятых, дама ваша на обратном пути имеет такое выражение, как будто вы ее изнасиловали, и все время бормочет: «Нет, никогда себе этого не прощу!» Все это не похоже на «хлоп — и готово!».