Семён Слепаков написал стишок про Лукашенко, в котором процитировал Бродского:
Как же вдруг такой нормальный с виду дядька Умудрился натворить таких делишек?! Где же видано, чтобы «родимый батька» Брал и запросто стрелял в своих детишек?!
Да, с правами и у нас в России туго, Вместо них нам лишь бы скрепами прикрыться, На ворюге здесь у нас сидит ворюга, Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
Somewhere in the sky between Bradley Field and Philadelphia
He served in the U. S. Air Force, studied and taught philosophies, translated me, of course — for fun, not, alas, for colossal fees. Now he is turning seventy. Itʼs a moment of great solemnity! At seventy, ah, at seventy one switches from coffee to lemon tea, thoughts acquire serenity and the sharpness of peaks in Yosemity, gravity yields to levity. And itʼs an insane obscenity to say that seventyʼs too late for enterprise or passion: just watch our George translate from Russian. As he is from Bryn Mawr his motto, of course, is «Bring More!»
Праздный, никем не вдыхаемый больше воздух. Ввезённая, сваленная как попало тишина. Растущая, как опара, пустота. Существуй на звёздах жизнь, раздались бы аплодисменты, к рампе бы выбежал артиллерист, мигая. Убийство — наивная форма смерти, тавтология, ария попугая, дело рук, как правило, цепкой бровью муху жизни ловящей в своих прицелах молодёжи, знакомой с кровью понаслышке или по ломке целок.
Из пасти льва струя не журчит и не слышно рыка. Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика, никаких голосов. Неподвижна листва. И чужда обстановка сия для столь грозного лика, и нова.
Пересохли уста, и гортань проржавела: металл не вечен. Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен, хоронящийся в кущах, в конце хвоста, и крапива опутала вентиль. Спускается вечер; из куста
сонм теней выбегает к фонтану, как львы из чащи. Окружают сородича, спящего в центре чаши, перепрыгнув барьер, начинают носиться в ней, лижут морду и лапы вождя своего. И, чем чаще, тем темней
грозный облик. И вот наконец он сливается с ними и резко оживает и прыгает вниз. И всё общество резво убегает во тьму. Небосвод прячет звёзды за тучу, и мыслящий трезво назовёт
похищенье вождя — так как первые капли блестят на скамейке — назовет похищенье вождя приближеньем дождя. Дождь спускает на землю косые линейки, строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейки без узла и гвоздя.
Тёплый дождь моросит. Как и льву, им гортань не остудишь. Ты не будешь любим и забыт не будешь. И тебя в поздний час из земли воскресит, если чудищем был ты, компания чудищ. Разгласит твой побег дождь и снег.
И, не склонный к простуде, всё равно ты вернешься в сей мир на ночлег. Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде. Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди и голубки — в ковчег.
Кроме того, что здесь просто вкусные коктейли и приятное мультяшное изображение поэта на стене, авторства Екатерины Хозатской, у бара есть интересный ритуал — отсюда вы можете отправить открытку с Бродским дорогим людям (ниоткуда с любовью, конечно же).
Происходит все это так: вам нужно подойти к патио у бара, попросить у бармена открытку, заполнить ее и вернуть бармену. Несколько раз в месяц (зависит от количества открыток) ответственный человек из бара наклеивает на них марки и относит на почту.
О если бы птицы пели и облака скучали, и око могло различать, становясь синей, звонкую трель преследуя, дверь с ключами и тех, кого больше нету нигде, за ней. ⠀ А так — меняются комнаты, кресла, стулья. И всюду по стенам — то в рамке, то так — цветы. И если бывает на свете пчела без улья с лишней пыльцой на лапках, то это ты. ⠀ О если б прозрачные вещи в густой лазури умели свою незримость держать в узде и скопом однажды сгуститься — в звезду, в слезу ли — в другом конце стратосферы, потом — везде. ⠀ Но, видимо, воздух — только сырье для кружев, распятых на пяльцах в парке, где пасся царь. И статуи стынут, хотя на дворе — бесстужев, казнённый потом декабрист, и настал январь. ⠀ 1994
Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из-под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми.
Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами.
Да. Лучше поклонятся данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.
Всё это было, было. Всё это нас палило. Всё это лило, било, вздёргивало и мотало, и отнимало силы, и волокло в могилу, и втаскивало на пьедесталы, а потом низвергало, а потом — забывало, а потом вызывало на поиски разных истин, чтоб начисто заблудиться в жидких кустах амбиций, в дикой грязи простраций, ассоциаций, концепций и — просто среди эмоций.
Но мы научились драться и научились греться у спрятавшегося солнца и до земли добираться без лоцманов, без лоций, но — главное — не повторяться. Нам нравится постоянство. Нам нравятся складки жира на шее у нашей мамы, а также — наша квартира, которая маловата для обитателей храма.
Нам нравится распускаться. Нам нравится колоситься. Нам нравится шорох ситца и грохот протуберанца, и, в общем, планета наша, похожа на новобранца, потеющего на марше.
Кто там сидит у окна на зелёном стуле? Платье его в беспорядке, и в мыслях — сажа. В глазах цвета бесцельной пули — готовность к любой перемене в судьбе пейзажа.
Всюду — жертвы барометра. Не дожидаясь залпа, царства рушатся сами, красное на исходе. Мы все теперь за границей, и если завтра война, я куплю бескозырку, чтоб не служить в пехоте.
Мы знаем, что мы на севере. За полночь гроздь рябины озаряет наличник осиротевшей дачи. И пусть вы — трижды Гирей, но лицо рабыни, взявшись её покрыть, не разглядеть иначе.
И постоянно накрапывает, точно природа мозгу хочет что-то сообщить; но, чтоб не портить крови, шепчет на местном наречьи. А ежели это — Морзе, кто его расшифрует, если не шифер кровли?
Студенты Сколтеха с помощью искусственного интеллекта создали deepfake — образ Дудя, который читает Бродского.
Дудь — это, конечно, здорово, но я бы сделал кого-то более необычного. Представьте, например, Брежнева, читающего такое: «Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому ещё ты нужен...»
А кому бы вы дали почитать Бродского? Предлагайте варианты в чатике.
У всего есть предел: в том числе у печали. Взгляд застревает в окне, точно лист — в ограде. Можно налить воды. Позвенеть ключами. Одиночество есть человек в квадрате. Так дромадер нюхает, морщась, рельсы. Пустота раздвигается, как портьера. Да и что вообще есть пространство, если не отсутствие в каждой точке тела? Оттого-то Урания старше Клио. Днём и при свете слепых коптилок видишь: она ничего не скрыла, и, глядя на глобус, глядишь в затылок. Вон они, те леса, где полно черники, реки, где ловят рукой белугу, либо — город, в чьей телефонной книге ты уже не числишься. Дальше, к югу, то есть к юго-востоку, коричневеют горы, бродят в осоке лошади-пржевали; лица желтеют. А дальше — плывут линкоры, и простор голубеет, как бельё с кружевами.