Трезвым я его видел дважды. В эти парадоксальные дни Михал Иваныч запускал одновременно радио и телевизор. Ложился в брюках, доставал коробку из-под торта «Сказка». И начинал читать открытки, полученные за всю жизнь. Читал и комментировал:
«…Здравствуй, папа крестный!… Ну, здравствуй, здравствуй, выблядок овечий!.. Желаю тебе успехов в работе… Успехов желает, едри твою мать… Остаюсь вечно твой Радик… Вечно твой, вечно твой… Да на хрен ты мне сдался?..»
В деревне Михал Иваныча не любили, завидовали ему. Мол, и я бы запил! Ух, как запил бы, люди добрые! Уж как я запил бы, в гробину мать!.. Так ведь хозяйство… А ему что… Хозяйства у Михал Иваныча не было. Две худые собаки, которые порой надолго исчезали. Тощая яблоня и грядка зеленого лука…
Мой редактор по образованию — театровед. Работал на московском телевидении. Был тарифицирован в качестве режиссера. Поставил знаменитый многосерийный телефильм «Будущее начинается сегодня». Стал задумываться об экранизации Гоголя. Поссорился с начальством. Эмигрировал. Обосновался в Нью-Йорке. Поступил на радио. Тарасович быстро выучил английский. Стал домовладельцем. Увлекся выращиванием грибов. Я не оговорился, именно грибов. Подробностей не знаю. Первые годы все думал о театре. Пытался организовать труппу из бывших советских актеров. И даже поставил один спектакль. Что-то вроде композиции по «Миргороду». Премьера состоялась на Бродвее. Я был в командировке, пойти не смог. Потом спросил у одного знакомого: — Ты был? Ну как? — Да ничего. — Народу было много? — Сначала не очень. Пришел я — стало значительно больше.
Голявкин* часто наведывался в рюмочную у Исаакиевского собора. Звонил оттуда жене. Жена его спрашивала: — Где ты находишься? — Да так, у Исаакиевского собора. Однажды жена не выдержала: — Что ты делаешь у Исаакиевского собора?! Подумаешь — Монферран!
"Записные книжки. Соло на Ундервуде"
* Виктор Владимирович Голявкин (31 августа 1929, Баку — 26 июля 2001, Санкт-Петербург) — русский советский писатель, художник, книжный график.
В молодости он повторял с восторгом и надеждой: «Если бы я мог написать хоть один рассказ, как Куприн!» В другой раз он говорил о своем сверстнике, поэте, моем тогдашнем друге: «Мне позвонил Н. Представляете себе? Это как если бы вам позвонил Николай Угодник». Или: «Вы не знаете всех степеней низости ленинградской литературы. Вообразите, есть люди, которые, как я уважаю вас, уважают меня».
На третий день работы женщина в очках спросила меня: — Когда родился Бенкендорф? — Году в семидесятом, — ответил я. В допущенной мною инверсии звучала неуверенность. — А точнее? — спросила женщина. — К сожалению, — говорю, — забыл… Зачем, думаю, я лгу? Сказать бы честно: «А пес его знает!»… Не такая уж великая радость — появление на свет Бенкендорфа. — Александр Христофорович Бенкендорф, — укоризненно произнесла дама, — родился в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году. Причем в июне… Я кивнул, давая понять, что нахожу это сообщение ценным. С этой минуты она не переставала иронически улыбаться. Так, словно мое равнодушие к Бенкендорфу говорило о полной духовной нищете…
Существует понятие "чувство юмора". Однако есть и нечто противоположное чувству юмора. Ну, скажем — "чувство драмы". Отсутствие чувства юмора — трагедия для писателя. Вернее, катастрофа. Но и отсутствие чувства драмы — такая же беда. Лишь Ильф с Петровым умудрились написать хорошие романы без тени драматизма.
Когда Довлатов начинал что-то рассказывать, в нашем кабинете собиралась толпа. Репортеры, фотографы, моряки, отставные боксеры, пьяницы — кто угодно. Рассказывая, Довлатов почти не жестикулировал. Но мимика на его лице играла превосходно. Рассказчик он был феноменальный. Хохотать начинали, можно сказать, сразу. Хохотали — и просили других, тоже хохочущих: «Тише! Что вы так громко смеетесь! Не слышно!»
Я был единодушно принят в содружество "Горожане"*. Но тут сказалась характерная черта моей биографии — умение поспевать лишь к шапочному разбору. Стоит мне приобрести что-нибудь в кредит, и эту штуку тотчас же уценивают. А я потом два года расплачиваюсь.
С лагерной темой опоздал года на два. В общем, пригласив меня, содружество немедленно распалось. Отделился Ефимов. Он покончил с литературными упражнениями и написал традиционный роман "Зрелища". Без него группа теряла солидность. Ведь он был единственным членом Союза писателей... Короче, многие даже не знают, что я был пятым "горожанином".
"Ремесло. Невидимая книга"
* В статье-манифесте «„Горожане“ о себе» они писали: «Мы хотим действенности нашего слова, хотим слова живого, творящего мир заново после Бога. <…> Нас связывает ненависть к пресному языку. С читателем нужно быть безжалостным, ему нельзя давать передышки, нельзя позволить угадывать слова заранее. <…> Любая игра, любые обманы, разрушение привычного строя фразы — все годится в этой борьбе…» https://ru.wikipedia.org/wiki/Горожане_(литературная_группа)
Пожилой зэк рассказывал: — А сел я при таких обстоятельствах. Довелось мне быть врачом на корабле. Заходит как-то боцман. Жалуется на одышку и бессонницу. Раздевайтесь, говорю. Он разделся. Жирный такой, пузатый. Да, говорю, скверная у вас, милостивый государь, конституция, скверная... А этот дурак пошел и написал замполиту, что я ругал советскую конституцию.
Виктория Альбертовна беседовала со мной, недоверчиво улыбаясь. К этому я уже начал привыкать. Все служители пушкинского культа были на удивление ревнивы. Пушкин был их коллективной собственностью, их обожаемым возлюбленным, их нежно лелеемым детищем. Всякое посягательство на эту личную святыню их раздражало. Они спешили убедиться в моем невежестве, цинизме и корыстолюбии. — Зачем вы приехали? — спросила хранительница. — За длинным рублем, — говорю. Виктория Альбертовна едва не лишилась чувств.
У Ленина был незначительный дефект речи. У Сталина — рыночный акцент торговца гладиолусами. У Брежнева во рту происходит что-то загадочное. Советские лингвисты особый термин придумали для этого безобразия — «фрикативное Г». Все это не случайно: и «F», и «Р», и цветочно-фруктовый акцент. Ведь у инопланетян должны быть какие-то этнические особенности. Иначе на людей будут похожи. А это — нельзя. Вспомните день 1-го Мая. На трибуне мавзолея вереница серых глиняных изваяний. Брежнева и Косыгина еще можно узнать. Пельше и Суслов однотипны и взаимозаменяемы. Остальные неотличимы, как солдатское белье.
Мои друзья были одержимы ясными истинами. Мы говорили о свободе творчества, о праве на информацию, об уважении к человеческому достоинству. Нами владел скептицизм по отношению к государству. Мы были стихийными, физиологическими атеистами. Так уж нас воспитали. Если мы и говорили о Боге, то в состоянии позы, кокетства, демарша. Идея Бога казалась нам знаком особой творческой притязательности. Наиболее высокой по классу эмблемой художественного изобилия. Бог становился чем-то вроде положительного литературного героя...
— С каждым летом наплыв туристов увеличивается, — пояснила Галина. И затем, немного возвысив голос: — Исполнилось пророчество: «Не зарастет священная тропа!..» Не зарастет, думаю. Где уж ей, бедной, зарасти. Ее давно вытоптали эскадроны туристов…
Как быстро это случилось! Как быстро мы привыкли считать фантастическую Америку — домом... Я давно уже замечаю в себе крикливые черты патриотизма. Злюсь, когда ругают Нью-Йорк. Начинаю спорить. Я говорю, что преступность здесь не так уж велика. Что газеты умышленно раздувают эту тему. Что шанс быть ограбленным — ничтожен. Я лгу, что каждый день бываю в Гарлеме и тем не менее — жив... Допустим, кто-то утверждает, что в Нью-Йорке грязно. — Грязь?! — кричу я. — Что значит — грязь! Это вовсе не грязь! Это — неорганизованная материя... За этой нелепой формулировкой скрывается простое ощущение. Мне грустно, что Нью-Йорк захламлен и посторонние это видят...
Либеральная точка зрения: "Родина — это свобода". Есть вариант: "Родина там, где человек находит себя". Одного моего знакомого провожали друзья в эмиграцию. Кто-то сказал ему: — Помни, старик! Где водка, там и родина!
Давно я не был объектом такой интенсивной женской заботы. В дальнейшем она будет проявляться еще настойчивее. И даже перерастет в нажим. Вначале я относил это за счет моей потускневшей индивидуальности. Затем убедился, насколько огромен дефицит мужского пола в этих краях. Кривоногий местный тракторист с локонами вокзальной шлюхи был окружен назойливыми румяными поклонницами. — Умираю, пива! — вяло говорил он. И девушки бежали за пивом…
Верблюд был похож на моего школьного учителя химии. Цесарки разноцветным оперением напоминали деревенских старух. Уссурийский тигр был приукрашенной копией Сталина. Орангутанг выглядел стареющим актером, за плечами у которого бурная жизнь.
В этом и есть гениальность Уолта Диснея. Он первым заметил сходство между людьми и животными.