Нас мало — юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.
Мы только шорох в старых парках,
мы только птицы, мы живем
в очарованья пятен ярких,
в чередованьи звуковом.
Мы только мутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний,—
но мы пришли в зловещий век.
Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
Мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог.
В. Набоков
Сартр сказал мне однажды, что очень умные люди не бывают злыми, злость предполагает ограниченность, априорную глупость, и, к моему изумлению, время лишь подтвердило правоту этих слов.
Франсуаза Саган
За стенками вашего пузыря, в котором рестораны битком и театры битком, и лето начинается веселое, и велики, и веранды с коктейлями и диджеями - ежеминутные убийства, этот пузырь погружается на дно моря крови, океана крови, давление все выше, пузырь съеживается, он скоро лопнет.
И вся эта кровь, хоть и не вами лично пролитая, хлынет к вам внутрь, захлестнет волной и сады, и театры, и рестораны, и веранды, и хватит ее, чтобы подняться до любого московского этажа и затопить вам квартиру.
Но пока играет диджей, пока подают в ресторанах мясо, пока разливают коктейли и лицедействуют актеры, пока войну называешь «СВО» или как еще скажут называть, пока есть возможность пересесть в сморщившемся пузыре от стенки за столик поближе к центру - то ничего этого не видно, а значит, будто бы и вовсе нет.
Играй, диджей! Дай жару!
Я в тесной келье — в этом мире.
И келья тесная низка.
А в четырех углах — четыре
Неутомимых паука.
Они ловки, жирны и грязны.
И всё плетут, плетут, плетут...
И страшен их однообразный
Непрерывающийся труд.
Они четыре паутины
В одну, огромную, сплели.
Гляжу — шевелятся их спины
В зловонно-сумрачной пыли.
Мои глаза — под паутиной.
Она сера, мягка, липка.
И рады радостью звериной
Четыре толстых паука
З. Гиппиус
"Тебя там встретит огнегривый лев,
И синий вол, исполненный очей;
С ними золотой орел небесный,
Чей так светел взор незабываемый".
Слова песни Анри Волохонского "Город золотой" группы "Аквариум" цитируют ветхозаветную Книгу пророка Иезекииля и "Откровение Иоанна Богослова" с описанием тетраморфа, явившегося в видении пророку Иезекиилю:
"И первое животное было подобно льву, и второе животное подобно тельцу, и третье животное имело лице, как человек, и четвертое животное подобно орлу летящему. И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей".
После снятия печатей с книги Жизней эти животные произносят "Иди и смотри", и появляются четыре всадника Апокалипсиса.
Буквально покрытыми глазами Лев, Бык, Орел и Ангел изображены на центральной панели полиптиха "Апокалипсис" венецианского живописца XIV в. Якобелло Альбереньо
О счастье можно говорить минут пять, не больше. Тут ничего не скажешь, кроме того, что ты счастлив. А о несчастье люди рассказывают ночи напролет.
Э. М. Ремарк
Апрель, апрель, беги и кашляй,
роняй себя из теплых рук,
над Петропавловскою башней
смыкает время узкий круг,
нет, нет. Останется хоть что-то,
хотя бы ты, апрельский свет,
хотя бы ты, моя работа.
Ни пяди нет, ни пяди нет,
ни пяди нет и нету цели,
движенье вбок, чего скрывать,
и так оно на самом деле,
и как звучит оно — плевать.
Один — Таврическим ли садом,
один — по Пестеля домой,
один — башкой, руками, задом,
ногами. Стенка. Боже мой.
Такси, собор. Не понимаю.
Дом офицеров, майский бал.
Отпой себя в начале мая,
куда я, Господи, попал.
И. Бродский
Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, –
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет тёплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная –
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше чёрного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.
Это было над Камой крылатою,
сине-чёрною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стёклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.
Я родился – доселе не верится –
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.
Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное – это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда –
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. «Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся».
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.
Б. Рыжий
Идет без проволочек
И тает ночь, пока
Над спящим миром летчик
Уходит в облака.
Он потонул в тумане,
Исчез в его струе,
Став крестиком на ткани
И меткой на белье.
Под ним ночные бары,
Чужие города,
Казармы, кочегары,
Вокзалы, поезда.
Всем корпусом на тучу
Ложится тень крыла.
Блуждают, сбившись в кучу,
Небесные тела.
И страшным, страшным креном
К другим каким-нибудь
Неведомым вселенным
Повернут Млечный Путь.
В пространствах беспредельных
Горят материки.
В подвалах и котельных
Не спят истопники.
В Париже из-под крыши
Венера или Марс
Глядят, какой в афише
Объявлен новый фарс.
Кому-нибудь не спится
В прекрасном далеке
На крытом черепицей
Старинном чердаке.
Он смотрит на планету,
Как будто небосвод
Относится к предмету
Его ночных забот.
Не спи, не спи, работай,
Не прерывай труда,
Не спи, борись с дремотой,
Как летчик, как звезда.
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты — вечности заложник
У времени в плену.
Б. Пастернак
Любимая, — жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.
Глаза ему тонны туманов слезят.
Он застлан. Он кажется мамонтом.
Он вышел из моды. Он знает — нельзя:
Прошли времена и — безграмотно.
Он видит, как свадьбы справляют вокруг.
Как спаивают, просыпаются.
Как общелягушечью эту икру
Зовут, обрядив ее, — паюсной.
Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,
Умеют обнять табакеркою.
И мстят ему, может быть, только за то,
Что там, где кривят и коверкают,
Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт
И трутнями трутся и ползают,
Он вашу сестру, как вакханку с амфор,
Подымет с земли и использует.
И таянье Андов вольет в поцелуй,
И утро в степи, под владычеством
Пылящихся звезд, когда ночь по селу
Белеющим блеяньем тычется.
И всем, чем дышалось оврагам века,
Всей тьмой ботанической ризницы
Пахнёт по тифозной тоске тюфяка,
И хаосом зарослей брызнется.
Б. Пастернак
Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой.
Огонечки теплятся,
Прохожие крестятся,
И пахнет весной.
Ветерок удаленький,
Дождик, дождик маленький,
Не задуй огня.
В воскресенье вербное
Завтра встану первая
Для святого дня.
А. Блок
Мстислав Ростропович в футляре от виолончели. Левой ручкой он касается струн. Баку, 1927 год
Отец, Леопольд Ростропович (1892-1942), был виолончелистом, дирижером, педагогом и переехал в Баку преподавать. Позднее он станет профессором Азербайджанской консерватории