«Зиновьев и Щедровицкий: чему нас может научить опыт самоопределения двух отечественных философов второй половины ХХ века?»
98
Мы завершили обзор публицистических и «теоретических» работ Александра Александровича Зиновьева, опубликованных в третьем периоде его творчества (с 1990 по 2006 год). Однако этого недостаточно для анализа его социально-практического самоопределения. А. А. Гусейнов отмечает, что «социологию» Зиновьева «продолжает и дополняет» его учение о житии. Без него эта «социология» была бы «беспросветной». «Более того, — продолжает Гусейнов, — в индивидуальном жизненном замысле Зиновьева, по его собственному признанию, сама социология может быть адекватно понята и разумно осмыслена только с учётом и в свете его учения о житии».
Сам Зиновьев пишет об этом так: «Уже находясь в эмиграции, я высказал в одном из интервью формулу моей жизни: "Я есть суверенное государство". Её истолковали как проявление мании величия и ассоциировали её с известным заявлением французского короля Людовика Четырнадцатого: "Государство – это я". Истолкование абсолютно ложное. Король был на вершине социальной иерархии, я же – на её низших ступенях. Король обладал властью над миллионами подданных, я же вообще не имел подчиненных, а если таковые появлялись, я тяготился ролью начальника, игнорировал её и скоро терял.
Король отождествлял себя с государством из многих миллионов граждан, я же объявлял себя государством, состоящим всего из одного гражданина – из самого себя. Для короля его формула выражала его положение абсолютного монарха. Моя же формула выражала намерение рядового гражданина коммунистического общества завоевать и отстаивать личную свободу и независимость в условиях господства общества и коллектива над индивидом.
Ещё во время допроса на Лубянке в 1939 году я заявил, что добровольно не позволю никому, даже самому Сталину, распоряжаться мною по своему произволу. От этого мальчишеского заявления до моего заявления самому себе, что я есть суверенное государство, прошла почти четверть века. Первое заявление выражало эмоциональный и моральный протест против реальности сталинизма. Второе же было формулировкой целой рациональной концепции. Первое было проявлением отчаяния, второе – программой его преодоления.
При моей склонности к коллективизму было не так-то легко встать на этот путь.
Я знал, что обрекал себя на судьбу одиночки. Но мысль о том, чего может достичь одиночка в условиях, когда люди добиваются успеха лишь группами и в группах, сыграла роль не столько предостережения, сколько интригующей проблемы. Я отдавал себе отчет в том, что моя позиция есть лишь индивидуальная защита от крайностей коллективизма, массовости, мафиозности, идейного безумия и морального разложения, овладевшими миром.
Я не могу утверждать, что мой жизненный эксперимент удался полностью. Но это не столь важно. Суть дела состоит не в том, чтобы создать свое личное государство и жить в нём с душевным комфортом, а в том, чтобы стремиться к этому, т. е. в самой попытке построения такого личного государства, пусть эта попытка и кончается неудачей. Я отдавал себе отчёт в том, что я затеял, и не строил никаких иллюзий насчет успеха. Я знал, что пошёл не просто против отдельных людей, а против хода истории.
Моё намерение стать суверенным государством не осталось незамеченным. Правда, мои коллеги и знакомые понятия не имели о масштабах моего замысла. Если бы они об этом догадались, мой эксперимент закончился бы в самом начале. Представьте себе муравья в огромном скоплении подобных себе муравьев, который заявил бы о своем намерении создать свой индивидуальный муравейник в рамках общего муравейника и начал бы это делать. Что сделали бы с ним? Конечно, уничтожили бы. То же самое случилось бы и со мною.