Суждение о зависимости между психологией «лишних людей» и влиянием крепостной Обломовки Григорьев признавал не лишенным глубокого смысла, но совершенно иначе оценивал этот факт. Он соглашался с Добролюбовым, что «лишние люди» укоренены в «почве», но видел в этом довод в пользу их превосходства перед «беспочвенными теоретиками». Ленивая Обломовка стала в глазах Григорьева символом «родной матери», которую «слюною бешеной собаки облевал» Добролюбов. Правило «Возлюби труд и избегай праздности и лености» само по себе совершенно справедливо и похвально; но если воспользоваться им, чтобы, «как анатомическим ножом, рассекать то, что вы называете Обломовкой и обломовщиной, бедная обиженная Обломовка заговорит в вас самих, если только вы живой человек, органический продукт почвы и народности». <…>
Как видим, Григорьев — подобно Добролюбову, хотя иначе это оценивая, — не считал «лишних людей» совершенно «беспочвенными». Это означало существенный пересмотр славянофильских воззрений, что осознавалось современниками. <…>
Изменение отношения к «лишним людям» влекло за собой перемены в общей иерархии ценностей. Григорьев, подобно славянофилам, видел в «беспочвенности» высшее зло, но его не удовлетворяла и прикованность к почве: отрыв от почвы обрекает на внутреннюю пустоту и теоретическое бесплодие, а полное врастание в нее — на «бессознательность». Особое сочувствие Григорьев питал к кающимся «лишним людям», возвращающимся из «странствия» в родной дом; в отличие от славянофилов, он видел в них не блудных сыновей, но людей, приносящих из странствия новые важные ценности.
Именно так — как процесс укоренения в национальной почве, возвращения к ней — истолковывал критик эволюцию мировоззрения и творчества ряда наиболее выдающихся русских писателей, от Пушкина до Достоевского. Схожий процесс он усматривал в развитии русской литературы в целом: последней стадией этого процесса было для него творчество Кольцова, Островского и Некрасова, писателей, которые никогда не отрывались от почвы и даже не смогли бы от нее оторваться. Славянофилов Григорьев упрекал в полном непонимании русской литературы, их идеологию он считал односторонним (хотя и органичным) продуктом русской почвы; более полное, более всестороннее выражение народных начал он видел — что характерно — в славянофильском народничестве Щапова (исторические исследования Щапова были для Григорьева «началом фактического оправдания» его собственных мыслей о России).
Идеальным архетипом русской национальной индивидуальности, обогащенной европеизмом, был для Григорьева Пушкин — поэт, который укоренился в почве, «не переставая быть и Алеко, и Онегиным, и Дон-Хуаном». <…>
Национальный дух, выразившийся в творчестве Пушкина — двойственный дух, включающий, как и все живое, центростремительную и центробежную силу, — был для Григорьева «новым началом», духом примирения и синтеза, призванным возродить Россию и вдохнуть новую жизнь в старые формы клонящейся к упадку цивилизации Запада».