История философии России — 153. Расхождения Леонтьева и славянофилов
«Понятно, что эстетическому идеалу Леонтьева совершенно не соответствовал славянофильский образ Древней Руси с ее «согласием», одинаковостью обычаев и мнимым отсутствием резких сословных различий. Идеал «цветущей сложности» скорее воплощал в себе осуждавшийся славянофилами Запад с его властью, основанной на насилии, разделением на завоевателей и завоеванных, блестящей рыцарской аристократией и церковью, открыто стремящейся подчинить себе светскую власть. В противоположность славянофилам Леонтьев испытывал восхищение перед «старой» Европой; славянофильская критика западной аристократии и феодализма была для него симптомом подверженности влияниям «новой», «эгалитарно-либеральной» Европы… »
А. Валицкий
Продолжаем тему предыдущего очерка – отношение византизма К. Н. Леонтьева (1831–1891) к основным положениям консервативной утопии. Как показывает А. Валицкий (1930–2020) в своей книге «В кругу консервативной утопии. Структуры и метаморфозы русского славянофильства» (Варшава, 1964, русскоязычный перевод – 2019), речь идет об исторически «значимом отношении», хотя Леонтьев не был славянофилом ни конкретно-исторически, ни по генеалогии собственных идей. Леонтьева нередко характеризуют как крупнейшего «русского реакционера», ретроспективно приписывая тот тип «реакционности», какой был присущ Леонтьеву, классикам или некоторым продолжателям славянофильства. Во избежание недоразумений в области истории мысли произведем более точную дифференцировку славянофильской и леонтьевской позиций. Общим знаменателем обоих учений польский историк философии считал «русский дворянский консервативный романтизм», крайним случаем разложение которого и были взгляды Леонтьева. Приводим выдержки из текста:
«Отношение Леонтьева к славянофильству, по нашему мнению, является несомненно «значимым отношением», хотя для уяснения этого отношения необходимо прежде всего выявить и подчеркнуть различия между автором «Византизма и славянства» и классиками — а также эпигонами — славянофильства. Эти различия ясно осознавались обеими сторонами: Иван Аксаков отмежевался от взглядов Леонтьева, окрестив их «сладострастным культом палки».
В нашем изложении историософии Леонтьева отчетливо выявляются два вопроса: отношение к славянам и тема «эстетики». Дистанцированию от «чисто политического панславизма» сопутствовала резкая, издевательская критика ценностей, традиционно приписываемых славянам, таких как «мягкость» и «миролюбие». В отличие от славянофилов, Леонтьев — с чисто «племенной» точки зрения — ценил в русских примесь азиатской (туранской) крови, а также «православное intus-susceptio [вливание] властной и твердой немецкой крови». Специфической чертой русских Леонтьев считал «насильственность», которую на словах отрицал даже Данилевский, приписывая ее исключительно «европейскому типу». Отсюда вытекает стремление к завоеваниям, сближающее русских с римлянами, с той только разницей, что римляне не пытались его скрывать и «ложный стыд» был им чужд.
Здесь имелась в виду герценовская критика западной буржуазии, где, как уже говорилось, эстетическое отвращение действительно играло немаловажную роль. Тем не менее нам представляется, что эстетизм Леонтьева следует рассматривать прежде всего в контексте консервативно-романтического эстетизма А. Григорьева и Данилевского, тесно связанного с их антиуниверсализмом. У Леонтьева особенно отчетливо заметна антикапиталистическая и антииндустриальная направленность подобного эстетизма, а также его связь с аморализмом: ведь «прекрасными» могут быть безнравственные черты характера и деяния, зло — неотъемлемый элемент эстетики разнородности, красочности и силы. Такая эстетика резко противоречила славянофильскому морализму; крайнюю позицию в этом вопросе представлял Константин Аксаков, усматривавший в «эстетике» — в любовании блеском и великолепием форм, «красивыми жестами и позами» — проявление грешной гордыни, свойственной Западу, но безусловно чуждой «истинно русским началам».