Тон и стиль обеих брошюр были гораздо смелее содержавшихся в них требований. Пришло время, писал Кошелев, доказать делом, что вместе с крепостной зависимостью уничтожена зависимость дворянства от бюрократии. История России показывает, что выборное представительство может прекрасно сочетаться с самодержавием. Бюрократия стала ненавистна всем; добрая воля царя не может принести результатов, потому что бюрократия сводит на нет все его планы; именно она попирает правопорядок, подавляет свободу слова и общественную инициативу; именно она исказила крестьянскую реформу; в ней причина возрастающей враждебности народа к дворянству — сословию, проявившему истинный патриотизм в деле уничтожения крепостничества. Созыв Думы будет возвращением к старой русской традиции, а не искусственным насаждением западного конституционализма; России нужен самодержавный царь, ибо лишь он может обеспечить равновесие различных сословных интересов, стоя над ними. <…>
Эта программа — скорее параконституционная, чем конституционная, — встретила решительное осуждение со стороны Самарина. Идеолог бюрократической и социальной «народной монархии» всерьез опасался, что правительство Александра II пойдет на уступки дворянскому общественному мнению и «ребяческие затеи» Кошелева, чего доброго, осуществятся. Чтобы этому противодействовать, Самарин провел идеологическую мобилизацию противников дворянского конституционализма; из-под его пера вышел, в частности, антиконституционный манифест (1862), распространявшийся среди дворянства в списках, так как Иван Аксаков, симпатизировавший Кошелеву, не решился напечатать его в славянофильской газете «День».
Диапазон аргументов манифеста был очень широк — от критики олигархических тенденций и апологии «народности» самодержавия до устрашения дворянства возможностью направленного против него союза между царем и народом. «Народной конституции, — писал Самарин, — у нас пока еще быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности от имени большинства, есть ложь и обман». Под этими словами, взятыми вне контекста, могли бы подписаться народнические идеологи, провозглашавшие примат «социальных» вопросов над «политическими» и резко осуждавшие «антинародность» конституционной программы. Но контекст этого высказывания у Самарина указывал на то, что славянофильский критик конституционализма взывал к «народности» во имя специфически понимаемых интересов дворянства.
Бюрократическое самодержавие, рассуждал он, — единственный реальный гарант интересов дворянства; отказ от политических притязаний в пользу «надсословной», неограниченной царской власти — это цена, которую дворянство должно заплатить за сохранение своего положения в обществе; предлагаемая Кошелевым Земская дума стала бы ареной безответственных выступлений, которые вызвали бы недовольство как царя, так и народа, способствуя прямому союзу между самодержавием и крестьянством. <…>
О многом говорит также объяснение Самарина — крайне «приземленное» в своей искренности, — почему крестьянскую реформу следовало осуществить непременно «бюрократическим» путем. Творцы реформы понимали, что она разочарует крестьян; перед лицом горькой правды те не могли утешаться иллюзорным образом дворянства, «стоящего во главе народа и пользующегося его доверием». <…>
Как непохоже все это на славянофильскую утопию, на «любовь к народу» и фанатичную принципиальность, которую столь ценил у славянофилов — в том числе у Самарина — Александр Герцен! Перевод славянофильства «в практическую плоскость» в идеологических построениях Самарина и Кошелева умертвил благородный и возвышенный дух славянофильской утопии, хотя отдельные ее элементы продолжали существовать, мистифицируя и маскируя различно понимаемые, но всегда реальные классовые интересы дворянства. Мировоззренческой основой обеих этих политических программ была, несомненно, автономизация различных аспектов, различных мотивов славянофильского историософического синтеза.