Более последовательные славянофильские романтики — Иван Киреевский и Константин Аксаков — остались на позиции непримиримого утопизма. Первый умер на пороге новой эпохи, отказывая в правомочности требованиям, которые она предъявляла (прежде всего — задаче решения крестьянского вопроса), и последовательно защищая первенство постулатов славянофильской утопии (возрождение «образованным обществом» утраченной традиции как первостепенное условие развития); второй, полностью одобряя отмену крепостного права и наделение крестьян землей, остался верен славянофильской утопии в ее «народном» аспекте, отстаивал ее с фанатичным упорством и оценивал ситуацию лишь с этой точки зрения. Это, понятно, вело к утрате ориентации среди реальных политических сил и к возрастающей изоляции в собственном лагере. Газета «Молва», издававшаяся Аксаковым с 1857 года и через несколько месяцев закрытая за «неблагонадежность», в глазах властей создала славянофильскому утописту репутацию человека опасного, в прогрессивных кругах — репутацию публициста, которого нельзя принимать всерьез, а среди славянофилов, занятых практической подготовкой крестьянской реформы, — репутацию компрометирующего идейного соратника, человека безответственного, который, по выражению Кошелева, «мечется на стены и порет всякую дичь».
Превосходной иллюстрацией печальных судеб славянофильской утопии является сравнение Константина Аксакова с князем Черкасским, который свое отношение к славянофильскому учению выразил удачным определением «брак по рассудку». Черкасский, пишет Кошелев, «вовсе не считал православного Христова учения основою нашего мировоззрения, высказывался беспрестанно против сельской общины и любил насмехаться над народом-кумиром, коему, по его мнению, будто поклонялись Хомяков и К. Аксаков». Тем не менее он считался славянофилом, и сам выступал в качестве такового: в его случае принадлежность к славянофилам определялась не отношением к православию, к «народным началам» и т.д., но определенной аграрной программой, а также определенным типом дворянской политической программы. То, что эти критерии могли стать решающими, красноречиво свидетельствует о сдвигах в славянофильской иерархии проблем и ценностей, о том, что идеи, которые отстаивали славянофилы в великом идейном споре сороковых годов, отодвигались на задний план.
… реакция [Грановского] была типичной для западника сороковых годов, видевшего в славянофильстве прежде всего славянофильскую утопию с ее несомненно консервативным характером. Издание [«Сельское благоустройство» и «Русская беседа» А. И. Кошелева] в условиях «оттепели» собственного журнала немало способствовало отказу от множества «украшений» в пользу практически понятого классового интереса; но, в согласии с духом эпохи, отбрасывались украшения консервативные; «последнее слово системы» (т. е. практическая программа славянофилов) оказалось, вопреки предсказаниям Грановского, не проповедью застоя, а специфической разновидностью дворянского либерализма.
Разумеется, перевод славянофильского учения на «практические рельсы» совершался постепенно. В первых номерах «Русской беседы» преобладала проблематика сороковых годов: кризис европейской цивилизации, возможность и необходимость «национальной» науки. Непосредственным продолжением споров с западниками была также долгая полемика с «государственной школой» в историографии (С. Соловьев, Б. Чичерин), но особенно — с тезисами правогегельянца Чичерина о крестьянской общине, защищавшимися на страницах журнала московских западников «Русский вестник». <…>