И тут в игру вступает еще один очень важный фактор: вопрос о «европеизации», которая охватила лишь «образованное общество», но не коснулась народа. Это метко выразил Самарин в заметке о славянофильстве и западноевропейском консерватизме: «В Европе и торизм, и вигизм выросли от одного народного корня, развились в одной народной среде. У нас вигизм привит извне <...>. Итак, борьба вигизма с торизмом в области веры, философии и в администрации у нас гораздо сложнее, чем на Западе: ибо в России она захватывает в свой круг еще новую борьбу народного быта с безнародною, отвлеченною цивилизацией».
Поправлять утверждения Самарина об исключительно внешнем источнике «русского вигизма» было бы излишним педантством; важно здесь то, что европеизация существовала как в действительности, так и (еще более) в сознании славянофилов и западников. Наблюдение Самарина не следует абсолютизировать: апелляция консерваторов к народу отнюдь не была исключительно российским явлением; обвинения «образованных классов» в космополитизме встречались и в других странах Европы («галлицизацию» в Германии можно считать в какой-то — ограниченной — степени аналогом «европеизации» в России). Но мы полагаем, что в России «народный» аспект консерватизма проявился сильнее, чем где бы то ни было, и это, разумеется, сказалось во взглядах западников на народ и народность.
Таким образом, классическое славянофильство сороковых годов представляло собой особенно утопичную и в своей утопичности — особенно «народную» разновидность консерватизма. В николаевскую эпоху оно было не столько идеологической защитой существующей традиции, сколько утопической попыткой восстановления традиции утраченной. В этой утопичности — коренившейся в социальных и политических условиях николаевской России — заключалась как сила, так и слабость славянофильства: его «благородство», признававшееся даже его противниками, способность оплодотворять ум и воображение, и вместе с тем — малая пригодность в качестве программы практической деятельности… »