Философия России. Конспект 47
«Герой» сорок седьмого конспекта — Георгий Васильевич Флоровский (1893–1979).
«История русской культуры, — пишет он, — вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности. Русская историческая ткань так странно спутана, и вся точно перемята и оборвана…. Влияния в русском развитии вообще чувствуются сильнее, чем творческая самодеятельность. В самой народной душе противоречий и невязок гораздо больше, чем то допускали славянофилы или народники. Быт и бунт в ней странно сочетаются...».
Вместе с тем, «несмотря на свою — во "всемирно-историческом плане" — "неисторичность", Россия есть в высшей степени сложная историческая формация… Не трудно различить в русском быте разнородные слои — варяжский, византийский, славянский, татарский, финский, польский, московский, "санкт-петербургский" и прочие, и не трудно возвести эти осадочные образования к определенным причинно-действиям. Как бы сами собой перебрасываются мостики к норманнским "вооруженным купцам", к византийскому цезарепапизму и Номоканону, к Золотой Орде и кочующим инородцам, к иезуитам и шляхте и т. д.
Но этим бытом русское бытие явным образом не исчерпывается…. Чрез века и пространства безошибочно осязается единство творческой стихии. И точки ее сгущения почти никогда не совпадают с центрами быта. Не в Петербурге, не в древле-стольном Киеве, не в Нове-городе, не даже в "матушке" Москве, а в уединенных русских обителях, у преподобного Сергия, у Варлаамия Хутынского, у Кирилла Белозерского, в Сарове, в Дивееве чувствуется напряжение русского народного и православного духа. Здесь издревле лежали средоточия культурного творчества…».
И далее: «Традиция культуры — неосязаема и невещественна. Ее силы — мистические межиндивидуальные взаимодействия. Ее нити перекрещиваются в неведомых тайниках человеческого творческого духа. Ее седалище — его интимные недра. Когда мы разлагаем живые течения русской культурной жизни на их составляющие и отчеканиваем последние в отточенные формы, что-то всегда проскальзывает меж пальцев, и интуитивно-несомненная русская "культура", "русская стихия" перед рассудочным анализом оказывается пустым местом…. Подлинное творчество, подлинно новое всегда "необъяснимо". Мутационные взрывы, искривления наследственных путей всегда остаются за пределами рационального осознания…».
Здесь размышления Флоровского перекликаются с реконструкцией истории отечественной философии у Койре: «…из жизни родилась русская философская мысль, — сперва под видами литературной критики и историософических рассуждений, в пылу культурно- патриотических упований и споров…. На спекулятивные высоты умудренная историческим опытом мысль подымается впервые лишь тогда, когда достигнуты какие-то бытовые пределы, когда повседневные загадки, “затрудняющие” и “изумляющие” обыденное сознание, сгущаются и сублимируются в философские проблемы, когда, словом, есть на что глядеть с высоты. И созерцают с высоты свою близкую и родную жизнь.
В тридцатые годы в русское сознание неотразимо врезалась загадка России. И это стало необходимо и возможно после Отечественной войны “священной памяти двенадцатого года” с ее “всенародным опытом”, после “Истории Государства Российского”, после Жуковского и Пушкина... С неодолимою силой обращается мысль к вопросам о русском “лице”, о “русской судьбе”, о “русском призвании”; с неизбежностью назревают “славянофильские проблемы” ...
Всего проще было отождествить призвание с врожденным характером народа, и свести все существо своеобразия к неповторимой индивидуальности. Тогда центр тяжести переносился на этнографический субстрат, и, действительно, весь вопрос сводился к возрасту. Народ приравнивался к организму, и последнее оправдание своеобразия и самобытности отыскивалось во множественности “культурно- исторических типов”, аналогичной множественности видов биологических.