– ..«Двоим лучше, чем одному, потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его». Это вначале так. — А дальше? — спросила мать. — Говори дальше, Том. — Это почти все… «Также если лежат двое, то тепло им, а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
Моя жена, моя Мэри засыпает сразу, как будто за ней захлопнулась дверь. Я часто смотрю на нее с завистью. С минуту она возится под одеялом, словно прилаживаясь к кокону, обвившему ее грациозное тело. Потом глубоко вздыхает, и к концу вздоха глаза у нее уже закрыты, а на губах безмятежная и загадочная улыбка греческого божества. Так она и спит всю ночь, улыбаясь, и во сне мурлычет, не похрапывает, а именно мурлычет, как котенок. Вдруг ее бросает в жар, так что я даже ощущаю это, лежа рядом, но в следующее мгновение все прошло и она уже где-то далеко-далеко. Я не знаю где. Она уверяет, что никогда не видит снов. Этого не может быть, конечно. Просто сны не тревожат ее или тревожат так сильно, что она забывает их до того, как проснется. Она любит спать, и сон ей дается без усилий. Не то что я. Я всегда борюсь со сном, как бы отчаянно ни хотелось мне уснуть. Я думаю, дело тут вот в чем: моя Мэри убеждена, что будет жить вечно, что ступит из этой жизни в другую так же легко и просто, как сейчас переходит от ночи к дню. Она верит в это подобно тому, как дышит, естественно, не размышляя. И потому ей некуда спешить, можно и спать, и отдыхать, и вовсе выключиться на время из существования. А я весь, до мозга костей, пропитан сознанием, что рано или поздно моей жизни придет конец, и потому я гоню от себя сон, хотя в то же время жажду его, пускаюсь даже на всякие уловки, чтобы уснуть. И засыпаю я всегда с болью, с мучением. Я знаю это, потому что мне случалось просыпаться через секунду, еще чувствуя себя оглушенным, как от удара. И даже во сне я не знаю покоя. Меня одолевают все те же дневные заботы, только в искаженной форме — точно хоровод ряженых, в звериных масках и с рогами. Я трачу на сон гораздо меньше времени, чем Мэри. Она говорит, что у нее потребность много спать, и я соглашаюсь, что у меня такой потребности нет, хотя на самом деле я в этом далеко не уверен. В каждом организме заложен известный запас жизненной энергии — конечно, пополняемый за счет пищи. Есть люди, которые свой запас расходуют быстро, вроде того как иной ребенок спешит разгрызть и проглотить леденец, а другие делают это не торопясь. И всегда находится какая-нибудь девчушка, которая еще только разворачивает леденец, когда торопыги о нем и думать забыли. Моя Мэри, вероятно, будет жить гораздо дольше меня. Она приберегает часть своей энергии на потом. Факт, что женщины живут дольше мужчин.
Алкоголь. Оказывается с бутылкой красного вина жалеть себя намного приятнее. А еще я понял, что если много пить, то становишься похож на бездомного. Пару дней назад, выходя из дома, я не закрыл дверь. Вернулся через час, а собака сбежала. Видно, ей стало плохо без меня, и она пошла следом за мной, а обратной дороги не нашла. Я жутко расстроился и бросился ее искать. У меня не было фотографии собаки, чтобы повесить объявление на улице, и я не знал, какой она породы. Я стал спрашивать у прохожих, не видели ли они маленькую собаку, но люди почему-то сторонились меня: наверное, потому что выглядел я, как бездомный... Теперь и родной дом кажется мне чужим. Потому что Дом - это там, где есть ты.
– Привет, – сказал он. – Что читаешь? Элизавет показала пустые руки. – Разве не видно, что я ничего не читаю? – сказала она. – Всегда читай что-нибудь, – сказал он. – Даже если не читаешь физически. Как иначе познать мир?
Не мешало бы вспомнить, что говорил мой отец незадолго до смерти. Он говорил, что уязвимость находится в зависимости от интеллекта, от чувства уверенности в себе. Слова «сукин сын», говорил он, могут уязвить только того, кто не уверен в своей матери. А, скажем, Альберт Эйнштейн, — он был еще жив тогда, — чем и как его уязвишь?
Мы все чаще пользовались местоимением «мы». Смешное слово. Завтра я сделаю то-то или то-то, говорит человек. Или спрашивает у другого, что он будет делать. Это легко понять. Но мы с не подлежащей сомнению очевидностью говорили «мы». «Мы поедем купаться на Лангёйене?» «Или мы лучше останемся дома и почитаем?» «Мы с удовольствием смотрели эту пьесу». И наконец: «Мы счастливы!» Когда употребляется местоимение «мы», за этим всегда стоят два человека, словно они являются одним существом. Во многих языках есть особое число, когда речь идет о двух — и только о двух — людях. Такое число называется dualis, или двойственное, и это означает, что речь идет только о двоих. На мой взгляд, это полезное число, ведь часто человек бывает один или людей бывает много. Но когда говорится «мы вдвоем», кажется, что это «мы» нельзя разъединить. Сие сказочное правило вступает в силу, лишь когда это местоимение неожиданно появляется в нашей речи. «Мы готовим обед». «Мы пьем вино». «Мы ложимся спать». Тебе не кажется, что в этом есть что-то чуть ли не бесстыдное?
..сильные чувства, узко направленные на один конкретный объект, оседают на объекте гальваническим слоем, и чем сильнее электричество, тем слой толще. <…> ..может, самый воздух, что служит чувствам гальваническим раствором, теперь содержит больше, чем прежде, первобытных темных веществ. Воздух цивилизации, густой и тусклый воздух современности уже едва способен удержать в себе все промышленные выбросы, всю информацию, что сливается в него радио- и телецентрами, беспроводным интернетом, социальными сетями. В нем, несомненно, идут самопроизвольные процессы распада, потому что современность нестабильна и ни у кого нет энергии для синтеза сложных, высокоорганизованных сущностей. Если колесо не катится, оно падает набок. Свойство воздуха таково, что человек наблюдает не столько реальность, сколько собственные проекции – и увидеть настоящее так же трудно, как рассмотреть ночной пейзаж сквозь свое отражение в темном окне.
В иные эпохи доблесть героя обычно заключалась в храбрости, благородстве, физической ловкости, убежденности и честности, но уж никак не в апломбе. Однако в наше время, когда большинство из нас вряд ли знает, чего следует придерживаться, и не может с уверенностью сказать, поднимаемся ли мы или падаем, движемся вперед или назад, любим или ненавидим, презираем или поклоняемся, — в наше время, по крайней мере для таких людей, как я, апломб выглядит весьма важным рычагом в жизни.
— Любовь — это бой, — сказал Император, — разве ты не знаешь? — Знаю, — ответил доктор. — Но я знаю также солдат, которые без рук, без ног, с волочащимися за ними кишками, зубами рвали врага, потому что их ждали дома любимые женщины. Я прошел вместе с ними через семнадцать больших сражений, и я знаю, чьи имена они выхаркивают вместе с кровью, когда я отрезаю им загангрененные руки и ноги. Я знаю, кого они зовут, когда лежат, вывернутые наизнанку, на моем залитом кровью операционном столе. Они зовут своих женщин. И только потому и выживают, что те, в их задымленном болевым шоком сознании, приходят к ним и поют песни о любви, и кладут им руки на головы — и те выживают. Не потому что я хороший врач, а потому что им есть за что держаться в этом аду. Да, их профессия — ненависть. Но это снаружи. А изнутри. Вы знаете, что держит их изнутри?
– Путешествия во времени – это реальность, – сказал Дэниэл. – Мы совершаем их постоянно. Миг за мигом, минута за минутой. Он посмотрел на Элизавет широко открытыми глазами. Потом засунул руку в карман, достал двадцатипенсовик и протянул кошке Барбре. Он сделал какой-то финт другой рукой, и монета исчезла! Он сделал так, что она исчезла! Комнату наполнила песня о том, что любовь – это мягкое кресло. Кошка Барбра все так же в недоумении смотрела на пустую ладонь Дэниэла. Она подняла обе лапы, схватила его руку и засунула нос внутрь, пытаясь найти исчезнувшую монету. Кошачья мордашка вытаращилась в изумлении. – Видишь, как это глубоко сидит в нашей животной натуре, – сказал Дэниэл. – Не замечать того, что происходит прямо у нас перед носом.
Я так думаю, что наша человеческая сущность — то, что делает нас самими собою, — почти не меняется с возрастом. Вот мы вдруг почуяли рядом что-то новое и твердо решили, что с сегодняшнего дня изменимся, станем другими; но как только это «новое» уходит, то большинство из нас ведут себя как предметы из специального полимера с эффектом памяти формы, ну или как черепаха, которая все пятится назад, пока не залезет поглубже в свою нору: понемногу, хотим мы того или не хотим, происходит откат и мы возвращаемся к первоначальному своему состоянию. Так что наши попытки измениться — это в конечном итоге не что иное, как пустая трата жизненной энергии…
Тот помер, не найдя смысла в жизни. А тот помер, найдя смысл в жизни. А тот помер, не ища смысла в жизни. А этот вообще еще живет. Надо бы с ним поговорить.
Странная штука – смерть. Пускай многие всю жизнь проживают так, будто никакой смерти нет вовсе, добрую половину наших дней именно смерть служит одной из главных мотиваций нашего существования. Чем старше становимся мы, тем острее осязаем ее и тем упорнее, тем настойчивей и яростней цепляемся за жизнь. Одни просто не могут без того, чтоб не чувствовать вседневного присутствия смерти, иначе не ценили бы ее противоположность. Другие озабочены ею настолько, что спешат занять очередь под дверью кабинета задолго до того, как она возвестит о своем приходе. Мы страшимся ее, конечно, однако еще больше страшимся, что она заберет не нас, а кого-то другого. Ведь самое жуткое – это когда смерть забывает про нас. Обрекая на одиночество.
Случается, что музыка помогает в трудные минуты. Не всегда, но случается. Может она задавить страх и унять душевную дрожь, может вернуть сбежавшую ясность ума (как, например, на годовой контрольной по арифметике, когда Симка запутался было в правилах деления дробей). Может силы дать, чтобы скрутить боль.
Государство, контролируемое верхушкой власти, которая давно забыла о служении народу, безразлична к потребностям людей и занята лишь усилением своей власти и контроля над гражданами, а также увеличением числа своих приверженцев, – такое государство в корне извращено и заслуживает осуждения. <...> Наихудшая из существующих форм коррупции – это коррупция скрытая, так как о ней никому не известно, а её участники остаются анонимными и пользуются плодами своих преступлений. Самое страшное, что может произойти с моральной точки зрения, – это постепенное привыкание общества к всё более коррумпированному поведению, и однажды это окажется настолько распространенным и обычным, что перестанет удивлять кого бы то ни было. Таков процесс снижения планки требований и постепенного нарастания вседозволенности, которая обычно сопровождает падение морали.
Какими странными путями идет история человечества! Как часто то, что живущим вчера казалось непонятным сплетением запутанных, противоречивых обстоятельств, в которых люди с трудом продвигаются вперед и отступают под воздействием ошибок, их потомкам в перспективе времени представляется очевидной необходимостью, а повороты, подъемы и спуски на пройденном пути становятся такими же понятными, как строки письма, составленные из простых и ясных слов.
— Вы знаете выражение, — сказал Жизо, — что необходимо 9 месяцев, чтобы создать человека, и лишь один день, чтобы его убить. Мы всегда знали, что это так. Послушайте, Мей, но ведь нужно не девять месяцев, а 50 лет самопожертвования, усилий воли и так далее. А когда такой человек оказывается завершенным, когда в нем изжито детство и отрочество, когда он стал настоящим человеком, ему остается лишь умереть. — Она посмотрела на него со страхом, а он перевел взгляд на небо.
Андре Мальро «Условия человеческого существования»
Цель государствоустроения не в том, чтоб державу трепетали соседи, а чтобы процветали граждане, ибо душа, не придавленная к земле нуждою и приниженностью, склонна смотреть ввысь, расти и сама становиться выше, а разве не в том главнейший долг государя перед Богом, чтобы делать своих подданных лучше и их жизнь достойнее?