Но ладно о тоске, поговорим про такое сладкое и тягучее понятие как боль. Я помню, как впервые отказался от анестезии у стоматолога, и по вполне прагматическим соображениям: в клинике, где я лечился, дозу обезболивающего делал хирург. Поэтому нужно было выйти из кабинета терапевта, пройти по коридору, отсидеть пусть и небольшую, но очередь, потом в твою десну впивается игла с горечь лекарства, потому еще сиди как дурак и жди пока онемеет. Не говоря уже о том, что после несколько часов придется ходить с опухшей челюстью. Ну его на хер, подумал я, и вернулся обратно в кабинет к терапевту.
– Нет, сверлите мне так, по живому, – сказал стоматологу, и с тех пор почти всегда избегаю анестезию, где это возможно. Как знать, может быть, когда будет необходимость удалить зуб, я попрошу сделать это без обезболивания. Ни то, что я никогда не сталкивался с болью, но этот случай в тот момент стал толчком для осмысления боли как антропологического явления, и, что не менее важно, обратил внимание на роль обезболивающего в современной культуре, где избегания боли нередко является частным случаем избегания вообще чувственности и чувств. Боль же самое иррациональное из всех иррациональных чувств, – от нее веет смертью, холодной с запахом чистых полов казенных больниц. Что мы можем сказать о ней? Что она признак, по которому мы различаем живое от неживого? Для меня этого недостаточно, но оттолкнуться следует именно от этого. Страх перед болью сам является отдельным видом боли, возможно, более постыдным и пошлым страхом, за которым скрывается страх, но не перед смертью, что вполне простительно, но перед самой жизнью. И, говоря о живом, я не говорю исключительно о способе существования материи, но как же примечательно, что среди методов медицины, способных отличить живое тело от мертвого, боль давно занимает свое место. Вот, например, как ярко об этом написано в романе Александра Дюма «Граф Монте-Кристо»:
— Вы можете быть спокойны, — сказал наконец доктор, — он умер, ручаюсь вам за это.
— Но вы знаете, сударь, — возразил комендант, — что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.
— Но что же, раскалите железо, — сказал врач, — но, право же, это излишняя предосторожность.
При этих словах о раскаленном железе Дантес вздрогнул.
Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:
— Вот жаровня и железо.
Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела, и тяжелый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.
— Теперь вы видите, что он мертв, — сказал врач. — Прижигание пятки — самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.
Отчего Дантес чуть не потерял сознание? Не от самого же запаха горелого мяса, пусть и человеческого. Может быть, от чувства отчаяния, способное охватить нас от сопричастности бесчинству и неспособности ему возразить, когда тело человека подвергают столь унизительным пыткам для возможности проверить его на признаки жизни. Или от чувства боли, которое не могло чувствовать тело его умершего друга, но которую мог почувствовать Дантес как самый близкий ему человек в последние несколько лет жизни.