Христианство же науки создать не могло, да и не пыталось, оно, вело Европу совсем в другую сторону, звало, по прежней метафоре, погрузиться в сон; только отказ от парадигм этой религии позволил европейцам вернуться на верный путь античного бодрствования. То, что научная мысль в наши дни ближе к грекам, чем к христианам, не секрет и для самих сонь: так, теолог В. Лега убеждён, что «представления пифагорейцев или перипатетиков отличаются от взглядов современных атеистов … только терминологией». Он, конечно, говорит это как что-то плохое, что тоже характерно.
Хорошо доказывает это мнение та критика, которой Ориген (III в. н.э.) подверг Цельса; она также отлично иллюстрирует, как же выглядит пресловутая христианская «рациональность». Первый был возмущён тем, что последний защищает греко-римский обычай эвокации, он же interpretatio graeco/romana, практику отождествлять чужих богов с собственными, в процессе совершая, как сказали бы сейчас, «культурную апроприацию».
Если для Цельса «совершенно безразлично», как называть верховного бога/Бога, «сущего над всеми, Зевсом, как это делают греки, или же каким-нибудь иным именем», то по мнению Оригена делать этого нельзя... однако вовсе не потому, что так было бы разрушено религиозное своеобычие христиан, чего и добивались древние; неприятие в этом случае было бы как раз логично.
Нет, Оригена беспокоит другое: имена богов, как он считает, являются магическими, откликающимися на зов заклинаниями, которые, убеждён он, потеряют свои силу при переводе; только «если они изрекаются в надлежащем ... порядке и последовательности … имеют особенную силу», а «одна и та же заклинательная формула на отечественном языке производит именно то, что она обещает, тогда как переведенная ... не производит никакого действия и оказывается совершенно бессильной»; он убеждён, что «не в самих предметах, обозначаемых именами, а в свойствах и особенностях звуков заключается та внутренняя сила, которая производит то или иное действие».
Это всё верно, наконец отмечает он, «если мы в состоянии доказать, что и так называемая магия не во всех отношениях представляет из себя пустое занятие», и указывает, что так «о ней думают последователи Эпикура и Аристотеля»; иными словами, Ориген стыдит древних за то, что они не такие мракобесы и обскуранты, как он, и не верят в разного рода волшбу, биоэнергетику и экстрасенсорику; или, если, проще, перед нами больной человек, обвиняющий здоровых, или же спящий, заманивающий бодрствующих в маковое поле; Средневековье было, собственно, диктатурой Морфея, обязательного для каждого сна.
Непохоже, что подобная религия как-то могла помочь появлению науки; последняя явно развилась не благодаря, но вопреки христианству, им была подавлена, и возродилась только по мере отхода от средневекового мракобесия и скотства, возвращения к античным принципам.
Мнение же об особой связи христианства с научной деятельностью целиком мифологично, своим генезисом обязано напрасному доверию первых новоевропейских историков науки раннехристианским апологетам, которые, по Жмудю, «пытались совместить Пятикнижие и античную философию, следуя еврейским писателям». Уверенные в непогрешимости Библии, они записали в отцы науки таких выдуманных персонажей, как Каин и Авраам, а также сочинили преемственность греческой мудрости и некоей несуществовавшей более ранней еврейской: так началась легенда о «христианской науке». Как отмечает Жмудь, «с течением времени эта перспектива меняется, разумеется в пользу язычников, а не христиан»; апологеты же пытаются обратить этот процесс вспять.
Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии? 30/35