Интересное дело. У некоторых поэтов бывает аномальная любовь к определенным словам. Ну то есть листаю я (уже почти машинально) корпус русского языка по какому-то нечастому слову, а фамилии так и проносятся мимо без определенной логики. Тут тебе был Тредиаковский, тут уже сразу Майков и, скажем, Дельвиг неподалеку, — пропуск — и Надсон шмыгнул, кажется; Бальмонт мелькнул, — пропуск —, затем то ли Кедрин, а то ли Сельвинский, а потом хоп и Белла Ахмадулина.
И все это как-то так подбирается, что понятно сразу, что все эти наши литераторы к этому слову отношения особенного и не имели. Ну, пересеклись они на языковых дорожках, откланялись, возможно, сухо — и пошли дальше.
Но порою вдруг врывается одно имя снова и снова и снова. И снова. И я понимаю: это не случайность. Это серьезное чувство стихослагателя к своему стройматериалу.
Вот, например, слово «убрус». Это такое полотенце, которое вязали на голову. И еще термин в иконописи: когда рисунок изображает полотнище.
Его из всех русских поэтов искренне любил только Николай Алексеевич Клюев:
— Пустынные девы всегда под фатой // Зимой в горностаях, в убрусах весной. — Рассветной тучки на убрусе // Я поклонился прядью русой — В убрусах из закатной меди // Венцы нездешней филиграни. — И не склонится Русь-белица // Над убрусом, где златен лик. — Гробно выбелим убрусы // И с заранкой-снегирем // Пеклеванному Исусу // Алевастры понесем. — Псалтырь царя Алексия // В страницах убрусы, кутья // Неприкаянная Россия // По уставам бродит кряхтя.
К слову «треух» (шапка-ушанка) подобная симпатия проявилась у Иосифа Александровича Бродского, а боле ни у кого:
— Населенье сдается, не сняв треуха. — Поскольку царство духа // безмолвствует с женою наравне // Жаль, нет со мною старого треуха! — и не достать рукой // до этих слов, произнесенных глухо // вот униженье моего треуха. — Лишь мальчик, сжав снежок // стащив треух, ползет на приступ скрытно.
А со словом «москательный» (так прежде на Руси называли бытовую химию) горячего чувства не случилось ни у кого. Разве что Осип Эмильевич Мандельштам вспомнил о нем дважды:
— И вот лежишь на москательном ложе // И с тебя снимают посмертную маску. — Страна москательных пожаров // И мертвых гончарных равнин // Ты рыжебородых сардаров // Терпела средь камней и глин.