Если ребенок не мог дойти, его несли и забирали всю кровь уже беспощадно и сразу выносили его за дверь. Скорее всего, его бросали в яму или в крематорий. День и ночь шел вонючий, чёрный дым. Так жгли трупы.
После войны были мы там с экскурсиями, до сих пор кажется, что земля стонет.
По утрам заходила надзирательница-латышка, высокая блондинка в пилотке, в длинных сапогах, с плеткой. Она кричала на латышском языке: «Что ты хочешь? Чёрного или белого хлеба?» Если ребенок говорил, что он хочет белого хлеба, его стягивали с нар — надзирательница избивала его этой плёткой до потери сознания.
Потом нас привезли в Юрмалу. Там было немножко легче. Хоть были кровати. Еда была практически такая же. Нас приводили в столовую. Мы стояли по стойке «смирно». Не имели права сесть до тех пор, пока не прочитаем молитву «Отче наш», пока мы не пожелаем здоровья Гитлеру и его быстрой победе. Частенько нам попадало.
У каждого ребенка были язвы, почешешь — кровь идёт. Иногда мальчишкам удавалось добыть соли. Они нам давали её и мы осторожно двумя пальчиками, осторожненько сжимали эти драгоценные белые зёрнышки и этой солью начинали растирать эту болячку. Не пикнешь, не застонешь. Вдруг воспитательница близко. Это же ЧП будет — где взяли соль. Начнётся расследование. Изобьют, убьют.
А в 1944 году нас освободили. 3 июля. Этот день я помню. Нам воспитательница — она была самая хорошая, разговаривала на русском языке — сказала: «Собирайся и бегом к дверям, на цыпочках, чтобы никакого шороха не было». Она увела нас ночью в темноте в бомбоубежище. А когда нас выпустили из бомбоубежища, все кричали «Ура». И мы увидели наших солдат.
Нас начали учить писать букву «а» на газете. А когда закончилась война, нас перевели в другой детский дом. Нам дали огород с грядками. Тут уж мы стали жить по-человечьи.
Нас стали фотографировать, узнавать, где кто родился. А я ничего не помнила. Только название — деревня Королёва.
Однажды мы услышали, что Германия капитулировала.
Нас солдаты поднимали под мышки и бросали вверх, как мячики. Они и мы плакали, этот день нам, очень многим, дал жизнь.
Нам дали бумаги: мы были отнесены к первой категории пострадавших. А в скобочках было указано — «медицинские опыты». Что делали нам немецкие врачи, мы не знаем. Может быть, какие-то лекарства вводили — не знаю. Знаю только то, что я пока живая. Врачи наши удивляются, как я живу при полном отсутствии щитовидной железы. У меня она пропала. Она была как ниточка.
А узнать, где я родилась точно, не могла. Две девочки, которых я знала, забрали из детского дома. Я сидела и плакала. Мать девочек долго смотрела на меня и вспомнила, что она знала мою мать и отца. Она и написала на маленьком клочке мой адрес. Я кулаками ногами стучала в дверь воспитательницы и кричала: «Посмотрите, где я родилась».
А потом меня уговорили успокоиться. Через две недели пришёл ответ — нет никого в живых. Горе и слёзы.
А мама нашлась. Оказывается, её угнали в Германию. Мы стали собираться в кучу.
Мою встречу с мамой помню во всех мелочах.
Как-то выглянула в окошко. Вижу, идёт женщина. Загорелая. Я кричу: «К кому-то мама приехала. Сегодня заберут». Но меня почему-то всю затрясло. Открывается дверь в нашу комнату, заходит сын нашей воспитательницы и говорит: «Нина, иди, там тебе платье шьют».
Я захожу и вижу около стенки, около двери на маленькой табуретке сидит женщина. Я прошла мимо. Иду к воспитательнице, которая стоит посреди комнаты, подошла к ней, прижалась. А она спрашивает: «Ты узнаёшь вот эту женщину?» Я отвечаю: «Нет».
«Ниночка, доченька, я твоя мама», — не вытерпела мама.
А у меня ноги отказали, как ватные стали, деревянные. Они меня не слушают, не могу двинуться. Я к воспитательнице жмусь, жмусь, никак не могу поверить в своё счастье.
«Ниночка, доченька, иди ко мне», — снова зовёт мама.
Тогда воспитательница подвела меня к маме, посадила рядышком. Мама обнимает, целует меня, расспрашивает. Я ей назвала имена братьев и сестёр, соседей, что жили рядом с нами. Так мы окончательно убедились в своём родстве.
Из детского дома мама меня забрала, и мы поехали на свою родину, в Белоруссию.