Путинизм и сталинизм
Режим отбирает у своих противников детей (при Сталине это было массовой практикой). Уже некоторое время воруют детей с оккупированных территорий Украины (масштаб этого сложно оценить). О том, как Путин инструментализирует сталинские практики - очень сильный разговор на "Свободе" у Сергея Медведева с писателем Сергеем Лебедевым. Кроме приведенных ниже фрагментов там еще хорошо о Сандармохе, где расстреляна украинская элита, о России живых и России мертвых, и о первой чеченской войне, которая легитимизивала насилие.
СЛ: Взятая в пределе гулаговская система – это мир, который управляется пайкой и теплом. И вдруг ты слышишь: "мы заморозим Европу, мы заморозим Украину", все, что связано с зерном, с возможностью продуктового кризиса, – это шантаж калориями. Он, конечно, немедленно вызывает в памяти и гулаговские сюжеты, и сюжеты Голодомора. Голодомор в двух словах – это масштабное перемещение калорий из одного места в другое, туда, где, как считает государство, они больше нужны. С одной стороны, это как бы игра, это не тот масштаб и не те сюжеты, но риторика чудовищно приблизилась. Мне кажется, мы еще не до конца понимаем, насколько далеко может завести нашу страну эта риторика.
Структура, откуда происходит Путин, в большей степени сохранила и приумножила это сталинское наследство. С одной стороны, постулировался, естественно, разрыв: КГБ – это не НКВД. Но мы говорим "Сталин умер", а потом видим, что однопартийная система сохранилась, репрессивный аппарат сохранился, он и продолжил жить в том аппарате, откуда Путин родом, где он выучил все те вещи, которые сейчас повторяет. Ведь все то, что льется сейчас с экранов российских телевизоров, – это, конечно, чистое клише сталинской национальной политики, как и в 30-х годах, так и в послевоенное время, когда украинские националисты считались экзистенциальной угрозой существованию Советского Союза. КГБ очень плотно, долго и сильно ими занимался.
Сталинский мир в своем политическом измерении – это огромная иерархия рабов, очень четко выстроенная, с простроенными взаимосвязями, но все это чистое клеймение, чистое поименование без юридического содержания. Кто такие троцкисты, кто такие басмачи, кто такие националисты? Но каждый знает, что националистом быть нехорошо, с националистами дружить не надо. Мы вернулись к этому репрессивному языку, он без каких-либо юридических дефиниций становится средством насилия и средством заставить людей так определяться. Конечно, они стараются примкнуть к власти и к большинству.
Мы помним замечательное стихотворение Чичибабина "Не умер Сталин": "Как будто дело все в убитых,// В безвестно канувших на Север.// А разве веку не в убыток// То зло, что он в сердцах посеял?". Этот отложенный урожай зла, конечно, восходит в смысле поведенческих практик, привычки ассоциироваться с государством, что бы оно ни делало, несамостояния, невозможности противостоять большинству. А что отличает Украину? Мы можем по-разному относиться к событиям 40–50-х годов, но у них была очень явная традиция сопротивления, то, чего в российской истории никогда не существовало в таком масштабе.
В том состоянии интеллектуальных сил, которое мы сейчас имеем, – нет, с катастрофой разобраться невозможно. Но понять эту преемственность безнаказанности, которая так очевидна в последние 30 лет, от безнаказанности советских преступлений до безнаказанности постсоветских, – тут, я думаю, нам дан последний шанс.
Сюжет конца 80-х: ты открываешь журнал "Огонек", читаешь статью за статьей, чувствуешь, как люди искренне верят, что достаточно сказать правду, и правда все сделает сама, как в русской сказке, где есть правда и кривда. Недумание о юридических сюжетах, недумание о процедурах, институтах – вот ключевой изъян, вот та история, которая нас очень больно ударила обратно. На рубеже 80–90-х запрос на юридическое наказание был гораздо выше, чем та очень слабая поддержка, которую оказывали этой идее интеллектуальные элиты, в большинстве своем говорившие: не надо охоты на ведьм.